Если ребята спрашивали, кем работает мой отец, я говорил: отца у меня нет, его убили на войне, - и, кто его знает, может, так оно и было. Но даже в пять-шесть лет мне казалось, мать не вышла замуж, потому что для любого мужчины я помеха, и меня это не слишком огорчало - я привык к такой жизни и радовался, что мать всецело принадлежит мне. Иногда она сплавляла меня к бабушке в Бистон, а сама отправлялась в Блэкпул или в Лондон, но я только радовался нежданному празднику - ведь в эти дни не надо было ходить в школу.
Дед казался мне лучше всех мужчин на свете, хотя, когда он не ходил на работу и оставался дома, он иной раз выпивал лишку пива, становился злой, раздражительный и называл меня ублюдком - по моему тогдашнему разумению это означало: мальчишка, чья мать не может найти себе мужа.
Как-то раз я подобрал на школьном дворе несколько мраморных шариков, и один мальчишка обозвал меня паршивым ублюдком. Я побоялся, как бы он не разболтал мою тайну, и здорово ему наподдал, и уж тогда ни у кого не осталось никаких сомнений, что я и вправду ублюдок. Я не больно расстроился - ведь доказательств-то ни у кого не было, зато подружился с несколькими мальчишками, которых, я чувствовал, постигла та же судьба.
Один из них, Элфи Ботсфорд, жил на Нортон-стрит, и у него не было отца. Мать его, толстуха в очках, работала на сигаретной фабрике. Долгое время я так и представлял: она сидит на скамье и весь день напролет скручивает и набивает сигареты с помощью особой машины, а другие женщины укладывают их в пачки для продажи. Элфи, ее единственный сын, в свободное от школы время больше всего на свете любил играть в камешки на мостовой. А уж если не играл сам с собой в камешки, так наверняка уписывал хлеб с патокой. Помоему, ничего другого он сроду не ел. Когда я заходил к нему после школы, его мать и меня угощала хлебом с патокой, и я уплетал все за обе щеки - моя мать возвращалась с работы только через час, а в пустой дом мне идти было незачем. Миссис Ботсфорд угощала меня и чаем, таким крепким, что от него несло йодом. Но я не привередлив и выпивал его до дна, а по ночам от ужасного этого угощенья меня мучили кошмары и я терпел адские муки.
В школе меня мало чему учили - только читать да писать. Учителя загнали меня на заднюю парту и забыли о моем существовании. Но им назло, а может из желания понравиться, по чтению и по письму я успевал хорошо. Однако меня все равно держали на задней парте, теперь уже потому, что не в пример тупицам, которые и этому-то не могли научиться, я, как видно, не требовал особого внимания. Примерно в эту пору - мне тогда было семь - мать с бабушкой пронюхали, что поблизости есть брошенный жильцами дом. Кто-то, не желая платить за квартиру, сбежал ночью в Бирмингем и все имущество, которое не поместилось в фургон, бросил на произвол судьбы. И вот однажды средь бела дня мать протиснулась в окно кухни, а нас с бабушкой впустила через дверь. Тут мало чем можно было поживиться, разве что кой-какими ложками да плошками, но в общей комнате на полу разбросаны были большущие нотные тетради. Они валялись повсюду, и, завороженный причудливыми нотными значками, я принялся их листать. Они глядели на меня черные и четкие - восьмушки, четверти, половинки, слова, которым я уже научился в школе, и я водил по ним пальцами, словно то был шрифт Брайля для слепых. Две такие тетради я взял под мышку и унес и очень ими гордился, и хотя потом они куда-то запропастились, строки беззвучной музыки еще многие годы являлись мне в беспокойных снах, виной которым был крепкий чай миссис Ботсфорд.
В Бистоне у меня был приятель, Билли Кинг, семья его жила в подвале на Риджент-стрит. Среди моих друзей он был единственным всвоем роде - за целый год знакомства он не задал мне ни одного вопроса, ни разу не спросил даже: как, по-твоему, сколько времени или - есть хочешь? Меня это ничуть не огорчало - ведь на мне лежало несмываемое пятно, которое надо было скрывать, и в этом смысле молчаливость его была мне как раз на руку. Но когда с вечным своим неуемным любопытством я начинал сам задавать ему вопросы, тут уж я огорчался - в ответ от него только и можно было услышать: не твое дело или - кто не спрашивает, тому не врут, а если он был хорошо настроен, оттого, скажем, что ему удалось разжиться отцовской сигареткой, он вообще ничего не говорил и, поглубже засунув руки в карманы, дымил себе и дымил с важным видом. Приходилось ждать, когда ему самому вздумается заговорить, и уж тогда слова его давали в моем воображении пышные всходы, точно семена, брошенные в трехлетний пар, и всякая малость, которая приключалась с ним, вырастала в целое событие. Я упоминаю об этом потому, что отсюда, наверно, берет начало мое умение внимательно слушать и воздерживаться от вопросов, которые попадали бы в самую точку. Человек всегда расскажет больше, если ему самому пришла охота излить душу, и я любил слушать - все равно правду или выдумки, не оттого, что больше нечего было делать и нечего порассказать самому,-просто я доверчив и добродушен, и людям приятно поведать мне про свои злоключения, а когда явно врут и хвастают, слушаешь с увлечением и неважно, что там мораль не на высоте, лишь бы меня самого при этом не надували.
Читать дальше