Лев Консон
КРАТКИЕ ПОВЕСТИ
Только в кино да в литературе можно встретить такого красавца: светлые вьющиеся волосы (ему разрешали их носить), глаза голубые, брови черные, папаха набекрень. Стройный, лихой, дерзкий. Трудно было не залюбоваться им, герой да и только. На работу ходил редко. Блатные уважали, да и начальство считалось с ним… Для всех он был Соловьем-разбойником, но я его знал иным. Он иногда приходил в наш барак и тихо рассказывал мне о Москве, о театре, о литературе. Мне он всегда был непонятен…
Бригаду гнали с работы. Навстречу гнали Печерский этап. Колонны поравнялись и стали перекликаться:
— Эй, Карзубый! А Валерка-то ссучился!
— Врешь, Иван Хохол с Нюркой живет!
— Шурика землянули?
Конвой пытался перекричать, требуя, чтоб заключенные замолчали. Отчаянный лай вохровских псов включался в эту какофонию. И все же наша брала:
— А шнифт кто тебе выбил?
— Не дай Бог попутаю на пересылке!
— Сам падл юга!
— Лепеху когда отдашь?
— Эй, Нос! А это кто в папахе?
— Наш, голубых кровей! С Копченым хавает!
— Как фамилия, уж не Федоров?
— Федоров.
— Гад, я его с ходу уличил. Следователь. Он мне в Таганке срок мотал…
Я никогда не видел лица белее этого, я никогда не знал, что лицо может быть белым таким. Молча колонна дошла до лагеря. Вечером, на лошади, его мертвое тело отвезли в лес.
Рыбонька любила жевать смолу. Никола-Свист жил с Рыбонькой. Жил, да вот изменил. На работе Никола спал. Рыбонька топором отрубила ему голову. Взяла ее за ухо (волос-то не было) и принесла конвоирам. Говорит: «Заберите, а то подумаете, что в побеге он».
Она и на следующий день жевала смолу.
Она все время жевала смолу.
Когда нас гоняли копать картошку, то мы скребли ее стеклом и ели сырую. Очистки в землю зарывали, а то били очень.
В поле с краю дороги росла капуста. Когда бригада бросилась к ней, то двоих убили из автомата.
Шли этапом. На ночь загнали в пересылку. У одного были золотые зубы, так ему в уборной лопатой их выбили и унесли куда-то.
У блатных были ножи. Их человек семь было. Конвой специально сажал их в вагон к новеньким, и блатные отбирали у них все, что имело для них хоть мало-мальскую ценность. Награбленное отдавали конвоирам, а те им за это приносили жратву, махорку, водку и на ночь пускали в женский вагон.
Карзубый жил на верхних нарах (как и положено по рангу). Хорошо было тем, кто жил под ним, на нижних. Кормили винегретом, а Карзубый морковку выплевывал на пол (это у них хорошим тоном считалось). Правда, вечером нащупать морковку было трудно (землянку освещала коптилка). Зато когда с верхних нар трассирующей пулей летел окурок, то множество теней накрывало его.
Принесли завтрак, а у Вовочки пропала ложка. Вовочка рассердился и стал требовать ложку у мужика, что жил под ним. Тот сказал, что ложку не брал. Вовочка кулаком сбил его с ног, встал сапогом на спину, а другим принялся вбивать голову в пол (сам же за нары держался, чтоб не упасть). Кровь хлынула из горла.
Мы с трудом доглатывали свой завтрак.
На нашей колонне был главным Шагай Выше. Чем-то он провинился перед своими. Урожай гвоздем вырвал ему горло.
Урожай страшно нервничал, когда играл в карты. Как-то кошка из-под нар выгребла крысят. Урожай бросил карты, схватил крысенка и, перекусив, выплюнул.
Была у нас женщина лет тридцати. Некрасивая, косая. Ребенок был у нее. Белье приходила стирать. Урожай жил с ней и на людях был груб, но любил наверное. Он самое вкусное не ел, а берег ее малышу. Как-то проигрался весь, а сапожки красные не стал проигрывать. Только я знал, что он их отдаст ребенку.
Шли с работы. Морозило очень. Все спешили добраться до лагеря, чтоб согреться горячей баландой и растянуться на нарах. Шли, а тут мальчишка-украинец стал отставать. Конвой велел тащить. Мы и тащили, а он совсем сник, да и мы выбились из сил. Стемнело. Конвой злится, собаки лают, а он не встает. Обидно было из-за него мерзнуть, да так обидно, что кто-то закричал, кто-то ногой пнул, и все тут бросились бить, топтать. Силы-то откуда взялись… Потом срубили елку, привязали к ней мальчишку и волоком дотащили до лагеря. А здесь, как назло, привезли кинопередвижку и баланду нам не дали до тех пор, пока не прокрутили всю «Большую жизнь». Это картина так называлась.
Долбенков, старый коммунист, долгие годы писал Сталину жалобы. Все верил ему. Да так и умер на нарах. Умер раньше Сталина.
Читать дальше