— Умора с вами! Ну, а голос? нежное слово, за которое — иной раз, в любовном аффекте-то — рад полжизни отдать?
— Ах, Боже мой! Да привезите мне фонограф: я вам в него хоть миллион всяких ласковостей наговорю, — утешайтесь потом, когда и сколько вам угодно.
Тут уж и он балагурить стал:
— Хрипят и сипят они как-то, фонографы-то.
— А что же? Если я с вами сойдусь, то, значит, я уже не смей и насморка получить, и горлового катарра? Да вы деспот, Онисим Николаевич! Вы не хотите оставить мне даже права ноги промочить…
Так и отсмеялась. Махнул он на меня рукою:
— Бог с вами, в самом деле, — чудачиха вы! Любви от вас не дождешься, а дружбу испортишь. А я вашею дружбою дорожу; вы молодец, веселая. Жизнь-то скучна, веселые люди в ней дороги.
И спрашивает полусерьезно:
— Ну, а, — вот, что вы насчет показа людям-то говорили. Ведь это правда. Неловко мне без вас. Многие ждут. Расхвастался. Как же мы с вами будем для людей-то?
— А это — как вам будет угодно. Пусть меня хоть вся Россия вашею содержанкою почитает, — только бы этой купли-продажи на деле не было. Ей-богу, Онисим Николаевич, не стоит. Вот сейчас нам с вами вдвоем — как хорошо и занимательно. Я вас уважаю, вы меня уважаете. А тогда ни мне вас, ни вам меня уважать будет уже не за что: уже не друзья, да и не любовники, — просто контрагенты по амурной части. И — хорошо еще, если я сумею быть добросовестною контр-агенткою, а то, ведь, — надую или стоимостью ниже сметы окажусь, — так вы «караул» закричите! Скажете, что я вас в невыгодную сделку вовлекла!
И — до самого конца сезона — весь город почитал меня особою на иждивении Великатова моего, потомственного почетного гражданина Онисима Николаевича Прокатникова, а между нами интимности не было ни вот на такую маленькую чуточку. Что я не лгу, можете, я думаю, мне поверить: я пред вами всех позоров моей жизни не скрыла, так за этакою-то мелочью, иронически подчеркнула она, — не постояла бы.
Мне везло на мужчин такого закала, — которые уговаривать себя позволяют и, в конце концов, предпочитают теплую, искреннюю дружбу холодному, фальшивому разврату притворной любви. Столько везло, что, я думаю теперь, почти все неглупые и здоровые мужчины таковы: при известной выдержке, при терпении и способности к доказательствам от разума, их всегда можно привести к хорошим, трезвым отношениям. Конечно, если не целиком сладострастник в-роде Ивана Афанасьевича. Такого только гнать остается от себя, и больно гнать надо, как собаку опасную. Я про прежнего Ивана Афанасьевича, разумеется, говорю, — небрежно заметила она и вдруг чистосердечно рассмеялась.
А сказать ли вам? В метаниях-то этих, — куда деваться, да что с собою делать, да как жить? — я ненароком чуть было и в самом деле не исполнила иронического рецепта моей Арины Федотовны…
— То-есть? — не понял я.
— Чуть было не сочеталась с Иваном Афанасьевичем наизаконнейшим браком. Что? удивительно?
— Признаюсь.
Она продолжала смеяться нерадостно, горько, зло,
— Не думайте, чтобы это был, — как бишь по-ученому-то? — да, — рецидив того дикого припадка, которым бес нас сблизил… Нет, нет! Тут дело, как говорится, совсем из другой оперы: от идеи пошло. Видите ли. Познакомилась я в Москве с одним священником. Нового типа, знаете: из дворян, университетского образования, для духовного звания пренебрег хорошею карьерою. Умница, развитой, аскет, мистик. Говорит, — заслушаться надо, словечко пропустить жаль: Саванаролла, Златоуст. Расчувствовал он меня однажды, — я ему, вот как вам сейчас, все свое приключение и выложила на ладони. И принялся он мне тут петь о таинственном смысле отношений пола к полу, да — что такое дитя, да — какие нерушимые и мистические связи установляет оно между отцом и матерью… ну, словом, розановщину всю эту. Недолгое, но огромное влияние имел на меня. Нервы на все колки взвинчивал.
— И он-то хотел, чтобы вы вышли замуж за Ивана Афанасьевича?
— Да. По его выходило, что я и теперь Ивану Афанасьевичу, все равно, какая-то таинственная жена, и принадлежу ему в вечности, и никому другому женою стать уже не могу и не имею права, и с обоих нас друг за друга спросится, как с четы, не понявшей своего назначения и взбунтовавшейся против Промысла своим человеческим разумом и гордостью. Теория у него была такая, что жизнь дана человеку для страдания, что затем-то и грех настигает нас, где не чаем, чтобы умели мы найти в нем покаянное страдание и страданием очиститься. — Вы, мол, не понимаете ни себя самой, ни греха своего. Грех вам в крест дан. Ваше легкомысленное сладострастие должно искупиться тяжелым супружеством, трудными обязанностями матери. Пред вами — долг христиански воспитать вашу дочь и спасти, сделать человеком ее несчастного отца. Разве не явное указание в том, что грех предал вас, такую прекрасную и гордую, во власть падшего и презренного человека? Вам милость указана, которой Христос чает от детей своих: умейте же разбудить в себе эту милость и исполнить волю ее.
Читать дальше