— Вы фигурируете в своем: себя не забывают, — вставил я, раздраженный тирадой, неожиданной для этого молчальника.
— Верю, что воспоминания тоже владеют нами, — тотчас же возразил он. — Но как учат назубок, так же можно и забыть. По крайней мере, можно попытаться…
Благодаря этому признанию он вновь стал естественным: человеком, у кого, без сомнения, прошлое было не из лучших, кто отказывался отныне включаться в жизнь… Он ответил только на половину моего «почему?». Дальше он не пойдет, он не мог сказать все. Спохватившись, он все-таки добавил:
— Можно попытаться… В частности, когда имя стало таким тяжким, что надо его оставить, чтобы пережить его. Впрочем, открою вам, это крайне тяжелое решение, в успехе которого я не уверен и которое небезопасно. Я никому бы этого не посоветовал. Требуется слишком большое усилие.
— И гордость?.. — выдохнула Клер.
Замечание Клер не было оспорено, и никакого ответа мы так и не дождались. Быть единственным, кто не хочет быть никем, — тут действительно можно подозревать, что основная причина, — даже если она не единственная, — нанесенное оскорбление. Я услышал, как Клер поднялась. Света все не было. Разгадки — тоже. Справа от меня моя дочь начала щелкать зажигалкой для курильщиков, посещающих наш дом. Там оставалось еще достаточно бензина: можно было зажечь шесть еще не оплывших восковых свечей в двух подсвечниках, каждом с тремя ветвями, обычно просто декоративными.
Что сказать о конце этого года и о начале другого? Один за другим последовали почти светское рождество, которое подкармливает неверие, смерть Бумедьена, Новый год, изобилующий деревенскими пожеланиями, — более ритуальными, чем городские, — гибель «Андроса Патриа» в открытом море, волна холода, прекрасный и замечательный заказ янсенистов на пятьдесят книг с кожаным корешком; рождение в Шотландии ребенка из пробирки; бегство в Египет шаха Ирана; свинка у Леонара, на две недели лишившая нас его присутствия; поломка нашей старой морозилки… Короче — смешение хорошего с хозяйственными неприятностями, с драмами малого экрана, с различными слухами, быстро опошленными радио и телевидением, которые охотно снабжают ими людей, как мясник сосисками.
Но что особенно отложилось у меня в памяти в этот период — это, конечно, серия неприятных случаев, происходивших с нашим другом.
Мы и правда поверили, что в дни, последовавшие за повреждением в электросети, он постепенно объяснится, примет себя, вернется к себе. Отец и дочь, боясь быть дезавуированными, ничего об этом не говорили. Но Клер, то желая знать, то больше не желая, раздираемая противоположными силами: то все делая, чтобы не отпускать от себя, то боясь отпугнуть, все-таки нашла средство мне шепнуть:
— Если он все скажет, что ты будешь делать?
— Да ничего, дорогуша, ничего.
Действительно, ничего. Представляя себе эту историю, я не мог понять ни почему, ни каким образом власти предержащие могли бы узнать то, что знаем мы, и принудить нас говорить. Что касается самой тайны, хотел ли я, чтобы она раскрылась? Не меньше, отвечу я, и не более, чем Клер. Доверие льстит, но может также и разочаровывать. Наш незнакомец, поставленный в разряд именно таковых, единственный в своем роде и вдруг раскрытый, названный, обычный… Это, без сомнения, умалило бы его. Решивший довериться тянется к признанию; молчание, прерванное ради одного, становится доступнее другим, — и закон…
Нет ничего легче, чем жить между двумя искушениями. Для нашего друга еще легче, чем для нас. Вот он раскованный, предупредительный, я не осмелился бы сказать: счастливый или влюбленный, хотя он давал к этому повод, во всяком случае, так прикипевший к нам, что мог бы считаться моим зятем; и вдруг на другой день — словно его подменили: замкнутый, подозрительный, печальный, негодующий, как священник, у которого мелькнула мысль отказаться от сана.
И тогда он становился неблагодарным, повторял без конца, что он не на всю жизнь остался у нас, а лишь зашел мимоходом, что мы перестарались, что мы напрасно живем в заточении вместе с ним, что не надо бояться оставить его одного, так как настанет день и он вынужден будет снова жить один. Он мог упрекнуть Клер за то, что она больше не навещает свою тетку, а меня — что я пропускаю партии в бридж. Он мог также закрыться в пристройке и там играть то на флейте, то на губной гармошке. Он мог исчезнуть снова на целый день, мог уйти ранним утром, а вернуться поздним вечером, неся в руке, — с полуулыбкой, слегка вызывающей, — то выращенного в садке кролика, задушенного его собакой, то толстых угрей, которых он чистил сам, от головы к хвосту, прежде чем превратить их в матлот. [8] Рыбное блюдо под винным соусом.
Однажды он исчез на всю ночь, и я узнал об этом случайно, услышав рано утром, когда еще не рассвело, глухой стук лодки о берег и скрежет раскручивавшейся цепи. Клер, ночевавшая не у себя, а у него, не обмолвилась об этом ни словом. Я подумал, что и мне лучше промолчать. Этот случай я не отношу к числу происшествий, о которых я говорил.
Читать дальше