Старик ходил взад и вперед, бормоча и шатаясь, как пьяный. Взор его снова и снова возвращался к озеру, слезы непрерывно текли по щекам. Он должен был снять пенсне, и, стоя на узкой тропинке, с влажными, близорукими глазами, он имел такой нелепый вид, что проходивший мимо мальчишка-садовник в изумлении остановился, громко прыснул и наградил смущенного старика ироническим возгласом. Это вывело его из скорбного оцепенения, он надел пенсне и направился в глубь сада, чтобы где-нибудь на уединенной скамье укрыться от человеческих взоров.
Но не успел он выбрать подходящее место, как его испугал донесшийся откуда-то слева смех… знакомый смех, который теперь разрывал ему сердце. Музыкой звучал он для него в течение девятнадцати лет, этот легкий, шаловливый смех… ради него он провел столько ночей в вагонах третьего класса — вплоть до Познани и Венгрии — только для того, чтобы привезти ей горсточку желтой почвы, на которой произрастала эта беззаботная веселость… Только ради этого смеха он жил, ради него нажил неизлечимую болезнь… лишь бы он постоянно звенел из любимых уст. А теперь он вонзился в его тело, как раскаленная пила, этот проклятый смех. И все же он невольно привлекал его. Стоя на теннисной площадке, она вертела ракетку в обнаженной руке, свободным движением подбрасывала и ловила ее. И вместе с поднятой в воздух ракеткой возносился к лазурному небу ее надменный смех. Трое мужчин восторженно смотрели на нее — граф Убальди, в свободной теннисной рубашке, офицер, в плотно облегающей его форменной тужурке, и мекленбургский барон, в безукоризненных рейтузах — три резко очерченных мужских фигуры, будто статуи вокруг порхающего мотылька. Старик сам не мог оторвать глаз от этого зрелища. Боже, как она была хороша в своем светлом, коротком платье, как сияло солнце в ее золотистых волосах! И с каким блаженством испытывало в игре и беге свою легкость это юное тело, опьяненное и пьянящее послушным ритмом своих движений! Вот она победоносно подбрасывает в воздух белый мяч, следом за ним второй и третий. С какой легкостью носился, изгибаясь в беге, ее стройный девичий стан! Вот он выпрямился, чтобы поймать последний мяч. Такой он никогда ее не видел: вспыхивая задорными огнями, она вся была будто парящее в воздухе белое пламя, окутанное серебристым облаком смеха, — девственная Богиня, возникшая из плюща южного сада, из мягкой лазури зеркального озера. Ни разу не видел он это узкое, стройное тело в таком ритмическом кружении, в такой бешеной пляске, в таком возбуждении игры. Никогда, нет, никогда, ни дома, ни на улице, не звучал ее голос так свободно, будто отрешенный от косности человеческой гортани — так поет жаворонок свою веселую песню… Нет, нет, никогда не бывала она так хороша! Старик не сводил с нее пристального взгляда. Он забыл обо всем и только глядел на это белое, парящее в воздухе пламя. Он бы мог бесконечно стоять так, страстным взором поглощая ее облик, — но вот, вспорхнув легким прыжком, она поймала последний из подброшенных в воздух мячей и, разгоряченная, тяжело дыша и гордо улыбаясь, прижала его к груди.
— Браво, браво! — захлопали возбужденно следившие за ее игрой мужчины, будто прослушав оперную арию. Эти гортанные голоса вывели старика из оцепенения. С озлоблением он посмотрел на них.
«Вот они, негодяи! — стучало его сердце. — Вот они… Но кто же из них? Кто из этих трех франтов обладал ею?.. Как они разодеты, надушены, выбриты, эти бездельники… Мы в их возрасте сидели с заплатанными штанами в конторе, сбивали каблуки о пороги клиентов… Их отцы, может быть, еще и сейчас мучаются, кровью и потом добывая для них деньги… а они бездельничают, шляются по белу свету со своими загорелыми беззаботными лицами и наглыми глазами… Отчего бы им не веселиться!.. Стоит такому молодцу бросить несколько слащавых слов — и самолюбивая девчонка у него в постели… Но кто же из них, кто? Ведь вот и сейчас один из них мысленно раздевает ее и прищелкивает языком: «Я ею обладал…» Он знает ее нагую, разгоряченную и думает: «Сегодня ночью опять», и делает ей знаки глазами… О, собака!.. Убить мало этого пса!»
На площадке его заметили. Дочка улыбается, машет ракеткой, мужчины раскланиваются. Он не отвечает, он только пристально смотрит влажными, налитыми кровью глазами на ее надменную улыбку: «И ты еще смеешь улыбаться, бесстыдница!.. Но он, может быть, тоже посмеивается и думает про себя: «Вот он стоит, старый, глупый еврей… Всю ночь напролет он храпит в своей постели… Если бы он только знал, этот старый дурак!..» Да, да, я знаю, вы смеетесь, вы брезгливо обходите меня, как грязный плевок… но дочка — бойкая девчонка и готова к услугам… а мать, правда, немного толста и подкрашена, но, если ее уговорить, может быть, и она не откажется… Вы правы, собаки, вы правы: ведь эти потаскухи сами бегают за вами… Какое вам дело до того, что у другого сердце обливается кровью… если можно доставить удовольствие себе и этим потерявшим честь женщинам!.. Застрелить вас мало, избить плетью!.. Но вы правы, раз никто этого не делает… вы правы, если трусы проглатывают свой гнев, как собака свою блевотину… если мы не хватаем бесстыдницу за рукав, не вырываем ее из ваших лап… Стоишь вот так и давишься своей желчью… трус!., трус!., трус!»
Читать дальше