В один прекрасный день сбежала и Агата, причем не после обычной ссоры и драки, а тихо и незаметно. В то утро, когда Менто, по вызову, адресованному всем евреям, пошел в полицию, чтобы зарегистрироваться в качестве «жида», сдать свой торговый патент и получить желтую повязку со Звездой Соломона, Агата собрала все деньги, одежду и ценные вещи, какие только могли найтись в их доме, и бесследно исчезла. Бегство жены-католички, которая сама призналась ему, что брат у нее – усташ, оказалось для Менто столь красноречивым знамением и таким ударом, что оправиться он уже не мог. Он увидел, что люди бегут от неприятностей и риска. Все, что его окружало до сих пор, отваливалось и спадало с него, как шелуха, кусок за куском, и посредине оставался Менто Папо, еврей без связей с евреями, одинокий, без денег, без веса, без имущества, голый, немой и бессильный.
В страхе и растерянности, он решился даже сходить к кое-каким влиятельным евреям, только чтобы спросить: «Что это такое?» Но они тупо смотрели на него, и ни единого слова у них для него не нашлось. Менто и сам понимал: они не знают, что самим делать с собой и своими близкими, не видят выхода и спасения даже для добропорядочных евреев. А возвращаясь в свой пустой дом, он снова видел, как ширится вокруг него, еврея, кольцо пустоты, видел, что эта новая сила, которая с каждым днем казалась ему все более могущественной, нечеловечески холодной и неподкупной, не делает различия между хорошими и плохими евреями.
«Титаник» совсем обезлюдел. Даже нищие не заглядывают. Единственный, кто в эти дни однажды зашел в буфет, был Наил Плоско, носильщик, старый клиент, для которого у Менто всегда и при самом большом наплыве посетителей находилось место, а в дни болезни или безденежья – щепоть табаку и стопка ракии в кредит. Это человек атлетического сложения, но весь скрюченный ревматизмом и подточенный алкоголем, оборванный, запущенный, вечно обросший рыжей щетиной, из которой светятся два больших, синих и веселых глаза – единственное, что в этом громадном теле осталось чистым и не затронутым болезнью.
Возвращаясь с вокзала, в поту и пыли или закутанный в лохмотья и прозябший, он раньше каждый раз заглядывал в «Титаник». Всего несколько недель назад он сидел в углу на ящике и, воюя со своей цигаркой, которая у него вечно раскручивается и гаснет, весело кричал какому-то парню:
– Кто? Ты? Я, брат, хоть и больной, а в зубах подыму столько, сколько ты на спине снесешь.
Каким далеким кажется Менто это дивное, беззаботное время! Точно это было в другом веке и в другом мире. А сейчас? Наил – единственный и последний, кто зашел к нему. И ему это, наверное, не было легко и приятно, но, видно, постеснялся человек пройти мимо. Менто отыскал где-то остаток ракии. Они пьют, им хотелось бы поболтать, как прежде, не касаясь того, что происходит перед их глазами, но это не получается. Менто говорит изменившимся, вздрагивающим голосом, который вот-вот надломится и перейдет в рыдание. Он стал еще меньше, небритое лицо застыло, а раскосые глаза, воспаленные от бессонницы и лихорадки, ни на что не смотрят и ничего не видят. Он говорит, что кафе прикрыл, а через его помещение только проходит в свою комнату. Самое плохое, говорит он, что он остался гол как сокол. К тому же, продолжает он, одолевают разные мелкие деловые заботы. Но голос его прерывается от совсем иных забот и опасений. Не голод ему страшен, а то, что нет у него ни денег, ни хоть чего-нибудь ценного в доме, что бы можно было отдать злым людям и тем оборониться от беды.
Наил держит перед собой стаканчик в дрожащей правой руке, а левой в замешательстве перебирает засаленную носилыцицкую веревку, висящую у него через плечо. Он, как и другие, ничего не знает и не может, только ему хочется как-то это высказать и объяснить Менто. Он мнется и заикается, как виноватый.
– Херцика, это… сохрани бог. Это, брат Херцика, какая-то бо-о-ольшая и тяжелая политика, или как оно там. Это, брат, такая, такая, такая… сохрани бог, Херцика. Такая, такая… как бы это сказать… такая… брат… сохрани бог…
Он без конца повторяет шепотом эти слова, но так и не может сказать, ни к чему относится это «такая», ни кого и каким образом бог должен сохранить, ни что это за бог. Зато, в отличие от всех прежних приятелей, он смотрит на Менто прямо и открыто, а его большие глаза блестят, влажные не только от водки, но и от глубокого, беспомощного сострадания.
Так они сидят вдвоем и молчат, ибо ни один не знает, что сказать и самому-то себе, не то что другому. Менто хотел бы хоть улыбнуться этому доброму человеку, который один отважился навестить его, но на улыбку не хватает сил. Взгляд его то и дело притягивает к себе узкая полоска яркого света, проникающего сквозь щель притворенной двери в полутемную комнату. И он знает: то, что для него лишь тонкий вертикальный золотой столбик, на самом деле сияющий, необъятный сентябрьский день над Сараевом, в свете которого движутся люди, много людей, которые, как и он, хотели бы жить, страдая как можно меньше, жить как можно красивее и спокойнее и как можно дольше.
Читать дальше