То была мать Фомаида. При виде этого моего идеала последнего времени я смутился, и сердце мое томительно сжалось.
"Все прах, пыль, тлен!" — зазвучало у меня в ушах. Я веровал в эти слова, но чувствовал, как еще могущественно управляет слабым сердцем моим этот "прах, пыль, тлен", как они для меня мучительно дороги!
Я подошел под благословение. Она благословила меня, и тотчас же взоры ее обратились на псалтырь.
— Я нынче не читал, — проговорил я, поняв этот взгляд и отвечая на него. — Я…
Она ждала, устремив на меня впалые очи свои.
Оправданий у меня не было. Собравшись с духом, я прямо покаялся ей, что видел неожиданно Софрония, что он внезапно куда-то скрылся и что я жажду снова увидать его.
Очи ее вспыхнули и расширились.
— На что тебе он надобен? Оставь его! оставь мирское! спасай душу! помни о душе!.. Не ищи сокровищ на земле!.. Червь и тля тлит, тати подкапываются и крадут!..
(Потеряны листки из записок.)
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Новый переворот в моем житии
Томительная, долгая зима приблизилась к концу. Весна тихо подступала. Отправляясь к утренней или вечерней службе, я по временам вдруг останавливался, чувствуя пахнувшую на меня невесть откуда струю теплого мягкого воздуха, и долго стоял в болезненно сладостном томлении, закрывая очи, утомленные сверканием золотых окладов и горящих свечей и лампад, от блеска весеннего дня, поджидая, не пахнёт ли она снова, затем, спохватившись, поспешал на молитву, сурово повторяя про себя:
"Новый потоп придет и омоет землю, и тогда она опять станет чистая и хорошая, а теперь… Теперь тут одно беззаконие!"
Чем далее, тем сильнее развивалась во мне некая восторженная свирепость, помрачавшая и без того слабый детский ум.
Меня теперь уже не трогали, как в недавнее еще время, ни горе людское, ни нищета, ни посрамленье, ни угнетенье; я равнодушно взирал на страждущих тяжкими недугами как физическими, так и нравственными; при виде беспомощного старца я подозрительно начинал соображать, сколько в теченье долгих лет он сотворил беззаконий, цветущие юностию, богатые силою люди представлялись мне наиусерднейшими угодниками сатаны, причем я уповал, что в должный час они получат за то достойную кару; в несмысленных младенцах я уже преследовал грех прародителя нашего Адама. Бывалой младенческой мягкости и нежности чувствований во мне не оставалось признака. При встрече с моим ближним я теперь прежде всего изыскивал в нем преступлений против заповедей господних, перемешивая смысл священных ветхозаветных скрижалей с толкованиями руководящих мною престарелых отшельниц, и заботился о соответственной этим преступлениям каре. Ни единый древний, средневековый или современный ревнитель «истинной», по его разумению, веры не превзошел бы меня в наивном бесчеловечии, ни единый гонитель еретиков не возмог бы с вящими ясностию духа и усердием повертывать грешника в кипящей смоле. Подобно бессмертной своею святою простотою старушке, подложившей сухих щепочек к костру Иоанна Гусса, я с благоговейною, если позволено так выразиться, кровожадностию во всякий час дня и ночи готов был устремиться с целой охапкой горючего материала для распаленья сожигающего беззаконников огня.
Ежели изредка, робко, неясно дерзали возникать предо мною прежде искушавшие меня «зачем» и «почему», то, едва возникнув, исчезали, спугнутые гневным приказом не испытывать уму непостижимые законы.
Я строго постился, безжалостно истязал свою плоть, клал определенное число покаянных поклонов, молился до бесчувствия; мысли мои были запутанны и мрачны, какая-то холодная свинцовая гора с зари вечерней до зари утренней мучительно давила меня. Я ходил смиреннее ползущего червя, но внутри меня бушевало какое-то непонятное мне самому невыносимое раздражение. Силы мои значительно подались, и прежняя здоровая, неутомимая резвость заменилась унылою медленностию с проблесками лихорадочной порывистости. Я то страдал несносной бессонницей, то впадал по целым суткам в некую болезненную дремоту. Ночные грезы являли мне одни ужасы. Я ничего не желал, ни к чему не стремился, кроме неопределенно вдалеке, в высоте, в тумане рисовавшегося отдохновения на лоне Авраама, и нигде не возмогал снискать хотя бы минутного покоя.
Однажды, во время долгой великопостной вечерней службы, силы мне внезапно изменили, и меня бесчувственного вынесли из храма.
Свежий воздух скоро привел меня в память, но незнакомые лица усталых богомольцев, унизывавших все ступени церковного крыльца, где меня посадили, крик и плач детей, мерное, несколько пронзительное и гнусливое чтение, доносившееся из храма, проницающий запах жасминной помады, умащавшей вычурную прическу недалеко от меня помещавшейся молодой купчихи, произвели на меня столь душепретящее впечатление, что я машинально приподнялся, шатаясь спустился со ступенек и побрел в уединенную часть обительского сада.
Читать дальше