В ложу заведения Уэбстера и Форстера художники и Фридрих вошли еще до половины одиннадцатого. По мнению Вилли, в огромном зале, где во время представления можно было курить и пить, собралось три-четыре тысячи человек. На небольшой ровной сцене они увидели испанскую танцовщицу. Много дуговых ламп плавало белесыми мерзлыми лунами в табачном дыму, а тем временем девушка кружилась со своим изящным тореро в танце, представлявшем собою смешение шутовства, невинности и дикости.
Наблюдая за танцовщиком, Фридрих мысленно переносился на арены Севильи, а девушка уводила его к берегам Коринфского залива или на один из островов архипелага Киклады, и вскоре он решил покинуть Испанию, чтобы последовать за прекрасной танцовщицей в ее греческие пенаты. Там он назначил ее Хлоей, тогда как сам превратился в Дафниса. Все пирующие пастухи сидели под ветвями пиний в роще, посвященной Пану. Отсюда, с высокогорных лугов можно было увидеть, но не услышать греческое море с его скалистыми берегами. Весь оркестр Уэбстера и Форстера вдруг заменила свирель, и уже исчез куда-то этот огромный зал с его чадным запахом, исходившим от многих потных тел. Дуновение весны шелестело в ветвях пиний. Пастушка танцевала, повторяя забавные прыжки, подсмотренные ею у коз. Но нет, эти прыжки вложил ей в колыбель великий Пан. Танцуя, она изображала неистовую, юную, кипучую жизненную силу и счастье бытия. «Происхождение всякой музыки, — думал Фридрих, — это танец и пение, исполняемые одновременно. Ноги выбивают ритм, звучащий в словах. Танцовщица, если она не поет, слышит не ту музыку, под которую она танцует. Но даже если она не поет, а лишь танцует без музыкального сопровождения, тот, кто ее видит, все-таки музыку слышит».
— Икра для народа, — сказал Фридрих, когда артистка под скудные аплодисменты зала исчезла за кулисами.
Затем на сцене появился слуга в красной ливрее и расставил там несколько стульчиков на равном расстоянии друг от друга. И лишь после того как он вынес на сцену мелкокалиберную винтовку и футляр для скрипки, Фридрих признал в нем бравого унтера Бульке. Вскоре вышел Штосс, вызвавший бурную овацию.
На нем был черный бархатный фрак и все, что относится к так называемому «стилю эскарпен»: кружевное жабо, черные бархатные панталоны до колен, черные шелковые чулки и лакированные туфли с пряжками. Рыжеватые волосы, обрамлявшие его могучую голову, были со всех сторон зачесаны кверху. На бледном скуластом лице с широким носом играла улыбка, а глаза глядели по-деловому в зал.
Фридрих же видел этого восторженно встреченного публикой человека беспомощным, промокшим от морской воды, лежащим под сиденьями спасательной шлюпки на днище и вспоминал о том, каких сверхчеловеческих усилий стоило матросам, Бульке, доктору Вильгельму и ему, а также женщинам — Розе, фрау Либлинг и Ингигерд — удержать лодку, не дать ей перевернуться. Как неправдоподобно велика разница между нынешним днем и тогдашним! И почему так восторженно встречают этого человека?
О, как красноречивы могут быть аплодисменты! Они говорят: «Мы считаем, что, спасая тебя, господь бог поступил правильно! Ты ведь так много пережил, безрукий бедняга! Сотни человек погибли, хоть у них и было по две руки, а ты вот сидишь как ни в чем не бывало сегодня вечером на сцене! И мы удовольствие получаем! Хорошо, что спасен не тот или другой человек, а именно ты, кто веселит и забавляет нас своими трюками! Кроме того, мы хотим вознаградить тебя за все свалившиеся на твою голову беды! Теперь благодаря своему искусству и спасению ты у нас диковина вдвойне!»
Снова и снова бушевали овации, словно океан, в котором опять тонул любимый артист, и тогда на сцену вышел господин в обычном фраке и знаком дал понять, что хочет говорить. Он попросил дать слово знаменитому чудо-стрелку, champion of the world [68] Чемпион мира (англ.).
Артуру Штоссу. И вот, уже послышался звонкий мальчишеский голос безрукого, и звучал он так проникновенно и с такой силой, что был слышен даже в самых задних рядах зала.
Фридрих услышал обращение: «Мои дорогие жители Нью-Йорка!» До его сознания доходили какие-то слова о «гостеприимном американце», о «радушном американском побережье», о Колумбе и о «fourteen hundred and ninety two». Это число — тысяча четыреста девяносто два, — сказал артист, означающее год рождения современной Америки, можно сейчас увидеть на всех досках объявлений. С уст чудо-стрелка слетали слова: «navigare necesse est, vivere non necesse», «сквозь ночь к свету» и другие подобные поговорки. Ноев ковчег, сказал он довольно остроумно, все еще не устарел, — ведь две трети земного шара заняты водою. Ну, а если порою случается, что потоп глотает какой-то корабль, ковчег человечества все равно не идет ко дну, для того господь и поставил в облаках свою радугу. Океан был и остается колыбелью героизма, элементом, сближающим, а не разъединяющим народы. В зале прозвучало имя белокурого капитана фон Кесселя, и перед глазами Фридриха возник образ покойного героя, уносимого потопом под небом, усыпанным звездами. Сквозь речь артиста он услышал голос капитана: «Брат у меня, господин фон Каммахер, человек семейный: жена и дети. Моему брату можно позавидовать». Шквал аплодисментов, награда речистому оратору, вернул Фридриха к действительности.
Читать дальше