Я так отдалился от них, должно быть, говорил я ему, что уже не надеюсь вернуться. Лучше уж мне оторваться от них совсем. Тогда между нами почти не останется связей, и, если их презрению я противопоставлю свою любовь, порвется последняя нить.
Так, превозмогая боль, я даровал вам свою жалость. Мое отчаяние, без сомнения, выражалось иначе. В самом деле, мои мысли путались, но эта жалость вырисовывалась в четких раздумьях, которые принимали в опаленной солнцем голове определенную и навязчивую форму. Моя тоска — я не думал, что это усталость, — не оставляла меня в покое. У родников я не утолял больше жажды. Горло мое пересохло. Глаза воспалились. Меня мучил голод. Солнце бросало медные блики на мое лицо с жесткой щетиной. Я высох, пожелтел, приуныл. Я учился улыбаться вещам и осмыслять их. Из моего присутствия — присутствия молодого француза на сих берегах, из моего одиночества, нищенского существования, из пыли канав, которая окутывала каждую из моих ног крошечным персональным облаком, умиравшим и возрождавшимся на каждом шагу, моя гордость выносила полезный повод для умиротворяющей оригинальности, которой противоречила банальная мерзость моих нелепых лохмотьев. Ни мои стоптанные башмаки, ни заношенные носки никогда не обладали достоинством, которое приподнимает и несет по пыльным дорогам сандалии кармелиток, ни разу мой грязный пиджак не позволил моим движениям проявить малейшее благородство. Я бродил по андалузским дорогам летом 1934 года. Ночью, выпросив в деревне немного денег, я забирался в поле и засыпал в какой-нибудь яме. Меня чуяли собаки — у меня все еще был особый запах, — они лаяли, когда я подходил к ферме или уходил от нее.
Идти или не идти? — раздумывал я, проходя мимо домика с побеленными известью стенами.
Мои колебания продолжались недолго. Привязанная к двери собака продолжала тявкать. Я подходил ближе. Она тявкала громче. У хозяйки, появлявшейся на пороге, я клянчил монету, безбожно коверкая испанский язык — будучи иностранцем, я чувствовал себя немного увереннее, — и уходил, понурив голову, с застывшим лицом, когда мне отказывали в подаянии.
Даже красоту этого уголка земли я не решался заметить. Разве только для того, чтобы отыскать секрет этой красоты, выявить скрытый за ней обман, жертвой которого становится тот, кто ей доверяется. Я отрицал красоту, но открывал поэзию.
И все же сколько красот создано для меня. Я отмечаю их и понимаю, что они так явно окружают меня, дабы яснее обрисовать мою скорбь.
Странствуя по берегам Атлантики и Средиземного моря, я заходил в рыбацкие порты, щеголеватая бедность которых оскорбляла мою нищету. Я незаметно подкрадывался к мужчинам и женщинам, отдыхавшим в тени, к мальчишкам, игравшим на площади. Любовь, которую люди, казалось, проявляют друг к другу, раздирала мне душу. Стоило двум парням обменяться улыбками или приветствиями у меня на глазах, как меня отбрасывало на край земли. Взгляды двух друзей — иногда их слова — были неуловимейшей эманацией любовных лучей, исходящих из обоих сердец. Лучей очень мягко и бережно свитого света, лучей, сотканных из любви. Меня удивляло, что столько нежности, такое тонкое и целомудренное явление, столь драгоценное вещество, как любовь, выковывается в этой сумрачной кузнице — мускулистых телах самцов, — в то время как они сами всегда испускают эти ласковые лучи, и в них нередко сверкают капельки некой таинственной росы. Мне чудилось, что старший говорит младшему, уже не мне, по поводу части тела, которую он ублажал:
— Сегодня ночью я снова приглажу твой венчик!
Я не мог смириться с тем, что кто-то кого-то любит вне меня.
(В исправительной колонии Бель-Иль встречаются Морис Ж. и Роже Б. Им по семнадцать лет. Я познакомился с ними в Париже. С обоими я не раз занимался любовью, но ни один из них не подозревал в этом другого. И вот как-то раз судьба свела их в Бель-Иль, где они пасли коров и овец. Я не знаю, как это было, но, говоря о Париже, первый человек, о ком они вспомнили, был я. Они смеются, они приходят в восторг, узнав, что оба были моими дружками. Морис передал мне их разговор.
— Мы с ним закорешились, вспоминая тебя. Вечером я страдал…
— Почему?
— Я слышал, как он стонет за перегородкой, которая отделяла мужнин. Он был красивее меня, и все воры eгo лапали. Я же не мог ничего поделать.
Я испытываю волнение, услышав, что по-прежнему продолжается чудесная мука, о которой помнит мое детство в Меттре.)
Читать дальше