— Песни услышал и пришел, — сказал Ермаков, внимательно присматриваясь к ней. — Как вы хорошо пели!
— Да неужели у вас там слышно?
— Я думаю, по всей станице слышно… — пошутил он.
— Ну, как же! — воскликнула она, недоверчиво улыбаясь.
— И меня-то во грех ввела, — заговорила старуха, — чтоб тебя болячка задавила!
— Да давай еще, тетушка, сыграем, — с живостью и подкупающей веселостью обратилась к ней Наталья, — охота пришла такая, всю бы ночь прогуляла, песни играла, голосу бы не сводила!
— Ну тебя! — сердито крикнула старуха. — Играй сама, а я спать пойду… Тебе не болячку делать-то, а я за день умаялась…
— Ну, тетушка, миленькая! а я-то разве не устала? сама с поля нынче приехала… В ножки поклонюсь, тетушка!.. — горячо и смешливо уговаривала Наталья, стоя перед старухой и тормоша ее за рукава ее старой кофты на вате.
— Да ну тебя! — отмахивалась старуха сердито и шутливо. Наконец, она встала и, слегка прихрамывая и кряхтя, пошла домой.
— В Спасовку-то люди Богу молятся, а я песни буду играть, — ворчала она уже в своих воротах.
— Эх, а сыграла бы еще песенку! — воскликнула с увлеченьем Наталья.
— Ты нынче весела, — заметил осторожно Ермаков, — это хорошо.
— Весела? — переспросила она, усмехнувшись. — Да, разошлась… Не к добру, знать…
И, точно грусть сразу охватила ее, она вздохнула и примолкла, устремив в неясную даль сосредоточенный, задумчивый взгляд.
— Эх, кабы нашелся такой человек, чтобы распорол мою грудь да заглянул, что там есть! — воскликнула она вдруг после продолжительного молчания, с безнадежной тоской в голосе. — Да нет, верно, такого человека не найдется: никому надобности нет…
Ермаков был изумлен таким неожиданным переходом.
— А я не понимаю сейчас этого, — заговорил он после короткой паузы. — Так хорошо теперь кругом, жить так хочется, радоваться, любить… Зачем горевать? о чем тосковать? — восклицал он с ораторскими жестами, не без удовольствия слушая самого себя.
— И то, не от чего, — с печальной улыбкой сказала Наталья, — а сердце болит…
— Да отчего ему болеть-то? — с наивным недоумением спросил Ермаков.
— Есть, стало быть, причина… Эх, односумчик ты мой, чудачок этакий! — глубоко вздохнувши, прибавила Наталья. — Славный ты человек, простой, откровенной души, а нашего дела не знаешь и не поймешь… А все-таки, — понизив вдруг голос и с ласковой, кокетливой улыбкой заглядывая ему в глаза, сказала она, — ни с кем так-то не люблю разговаривать, как с тобой, ни к кому у меня такого откровения нет. Ученый ты человек, не гордый…
— Какой я ученый! — возразил в смущении Ермаков, с мучительным недоумением всматриваясь в ее бледное при лунном свете лицо и в прекрасные глаза, светившиеся теперь глубокой грустью. Загадкой стала для него эта красивая односумка.
— А что я у вас спрошу, односум? — заговорила она, после долгого молчания, тихим и таинственным голосом. — Бывают ведьмы на свете или нет?
— Не думаю, — засмеявшись, ответил Ермаков.
— Я тоже не верю!.. Вот есть тут у нас старуха соседка, Сизоворонка под названием, — на нее говорят, что ведьма она… Зря болтают, так думаю. А что знает она, это верно! Колдунья!
— Неужели? — улыбнулся Ермаков.
— Верно! Увидала меня раз и говорит: «Чего сохнешь? приди, полечу… Откройся легче будет…» Что же? Ходила ведь я! Всю мне жизнь мою рассказала… «Через сердце, говорит, свое непокорное ты пропадешь».
— И лечила?
— Питье какое-то дала, — хотою и не тотчас ответила на этот вопрос Наталия. — Мутит с него, голова болит, а легче нет…
— Ерунда все это! — с горячим и глубоким убеждением сказал Ермаков.
— Нет верно! — так же горячо и убежденно возразила Наталья. — Все истинно! Я знаю, за что пропадаю: за свою гордость и пропадаю… Все такие же, как я, да ничего, горя мало: перенесли, покорилась… А я не могу покориться… Перенесть не могу, ежели кто попрекнет мне или посмеется, или страмить станет! Муж бить будет, это куда ни шло — переносно, а ежели кто со стороны ширнет в глаза, легче помереть!
Она вдруг смолкла, точно голос у нее разом оборвался. Ермаков не прерывал молчания. Невеселые думы бродили и в его голове. Он не понимал всей тяжести се мучений и терзаний, но чувствовал к ней глубокую жалость, несмотря па некоторую ревнивую досаду, которую никак не мог выкинуть из сердца. Он спрашивал самого себя: совесть ли ее упрекает так, что она не хочет укрыть своей супружеской неверности (самого обыкновенного явления в казачьей среде), или потому она так и сокрушается, что нельзя уже скрыть проступка и предположения старухи об ее беременности справедливы? Но вопросы эти так и остались для него открытыми.
Читать дальше