Когда она порой задумывалась над тем, что произошло в Доннафугате в то далекое лето, ей до сегодняшнего дня служило утешением сознание своего мученичества, допущенной по отношению к ней несправедливости, чувство враждебности к отцу, который ею пренебрег, и тоска по умершему Танкреди.
Теперь же исчезали эти ощущения, как бы служившие скелетом всего ее образа мыслей. У нее не было врагов; единственным врагом себе была она сама; свое будущее она погубила собственной неосторожностью, своим гневным порывом дочери Салина. И вот теперь, когда воспоминания после стольких десятилетий ожили, она лишилась утешения винить других в собственном несчастье, последнего утешения, единственной обманчивой надежды, какая бывает у отчаявшегося человека.
Если все было так, как сказал Тассони, какой же глупостью — нет, хуже, жестокой несправедливостью были те долгие годы, что она проводила перед портретом отца, разжигая свою ненависть к нему, и то желание запрятать подальше все фотографии Танкреди, чтоб не возненавидеть и его; теперь она страдала, вспоминая, с каким жаром, с какой мольбой Танкреди просил дядю, чтобы его допустили в монастырь; то были слова любви к ней, слова непонятные, обращенные в бегство гордыней, слова, отступившие с поджатым, как у побитого пса, хвостом перед ее резкостью. Из тайников ее существа, хотя она и потеряла счет времени перед лицом открывшейся ей истины, поднималась тяжелым укором черная боль.
Но была ли это истина?
В Сицилии у истины жизнь короче, чем где-либо: что-то произошло пять минут тому назад, и подлинная суть происшедшего уже исчезла, уже запрятана, искажена, задавлена и уничтожена игрой вымысла и корысти — целомудрие, страх, великодушие, трусость, оппортунизм, милосердие, все страсти, как добрые, так и злые, набрасываются на факт и раздирают его в клочья; вскоре он исчезает. А несчастная Кончетта хотела обнаружить истину в невысказанных, а лишь смутно угадываемых полвека тому назад чувствах.
Истины более не существовало. Ее кратковременность возмещалась неотвратимостью кары.
Тем временем Анджелика с сенатором заканчивали свое короткое путешествие на виллу Фальконери. Тассони был озабочен.
— Анджелика, — сказал он (между ними тридцать лет тому назад была недолгая любовная связь, и он навсегда сохранил ту особую близость, которая приобретается за несколько часов, проведенных под одной простыней), — боюсь, что я чем-то обидел вашу кузину; вы заметили, какой неразговорчивой она стала под конец визита. Я бы весьма сожалел об этом, она милая дама.
— Еще бы не обидели, Витторио! — ответила Анджелика, мучимая двойной, хоть и беспочвенной ревностью. — Ведь она была до безумия влюблена в Танкреди, но он никогда не обращал на нее внимания.
Так новая лопата земли обрушилась на надгробный холм, под которым погребена истина.
Кардинал Палермо был воистину святым человеком; теперь, когда его давно уже нет в живых, память хранит воспоминания о его благочестии и милосердии. Однако при жизни кардинала все обстояло совсем иначе: он не был сицилийцем, не был даже уроженцем Юга или Рима и потому, как истый северянин, вначале долгие годы пытался прибавить дрожжей в инертное и тяжелое тесто душевного мира островитян, особенно стремясь к тому, чтобы повлиять на духовенство. В первые годы он заблуждался, полагая, что ему удастся с помощью привезенных с родины двух-трех секретарей устранить злоупотребления или по крайней мере очистить почву от очевидной нечисти. Но вскоре он должен был убедиться, что это равносильно стрельбе по кипе хлопка: маленькая дырочка, пробитая пулей, тотчас же заполнялась тысячами волокнистых сообщников, и все оставалось по-прежнему, за вычетом расходов на порох, комичность тщетных усилий и потери энергии. За кардиналом, как и за каждым, кто тогда пытался что-либо изменить в сицилийском характере, утвердилась репутация человека «придурковатого» (что было верно в условиях той среды), и он вынужден был ограничиться оказанием пассивного милосердия, что, впрочем, лишь уменьшало его популярность, особенно в тех случаях, когда от лиц, им облагодетельствованных, требовалось приложение хотя бы минимальных усилий, к примеру, если им нужно было отправиться во дворец архиепископства.
Итак, старый прелат, появившийся на вилле Салина четырнадцатого мая, был человек добрый, но разочарованный, который кончил тем, что стал относиться к людям, вверенным его духовному попечению, с презрительным милосердием (порой неоправданным). Это вынуждало его быть резким и грубым и завлекало его все дальше в трясину нерасположения.
Читать дальше