Теперь к нему снова вернулась полная ясность: он обратил внимание на серьезность разговора между Кончеттой и Франческо Паоло и на элегантность Танкреди, на его костюм в каштаново-серую клетку, на его коричневую шляпу с твердыми полями. Он даже заметил, что на минуту улыбка племянника стала не столь насмешлива, как обычно, и говорила о грустной привязанности. У него самого это вызвало кисло-сладкое ощущение: племянник любит его и вместе с тем знает о его обреченности, вот почему утонченная ирония уступила место нежности. Коляска тронулась и свернула направо.
— Куда же мы едем, Танкреди? — Его удивил звук собственного голоса, он почувствовал в нем отражение внутреннего гула.
— Едем в отель Тринакриа, дядюшка; ты устал, а вилла далеко, ночью отдохнешь в гостинице, а завтра домой. Не правда ли, так будет лучше?
— Тогда поедем в наш дом у моря: он ещё ближе. Однако это оказалось невозможным: дом, как он хорошо знал, не был оборудован и служил лишь для случайных обедов на взморье. Там не было даже кровати.
— В гостинице, дядя, тебе будет удобней, там все к твоим услугам.
С ним обращались, как с новорожденным, впрочем, и сил у него было не больше, чем у новорожденного.
Первым удобством, которое ожидало его в гостинице, был врач; за ним, должно быть, послали еще во время обморока. Но это был не доктор Каталиотти, который лечил его всегда; тот носил белый галстук, очки в богатой золотой оправе и всегда улыбался, а этот — бедняга! — был врачом густонаселенного квартала, бессильным свидетелем агоний многих тысяч бедняков. Поношенный редингот, бледное худое лицо, взъерошенные седые волосы, разочарованный взгляд голодающего интеллигента; когда он вытащил из кармана часы без цепочки, можно было разглядеть зеленые пятна меди, пробившиеся сквозь недолговечную позолоту. Он и сам был всего лишь несчастным бурдюком, разодранным во время крутого поворота на горной тропе, не замечавшим, как из него вытекали последние капли оливкового масла.
Врач проверил пульс, прописал капли камфары, обнажил свои кариозные зубы в улыбке, которая должна была успокаивать, а на самом деле вызывала лишь жалость, и ушел, бесшумно ступая.
Вскоре из соседней аптеки прибыли капли; от них дону Фабрицио стало лучше, слабость уменьшилась; но бег ускользавшего времени был столь же порывист.
Дон Фабрицио взглянул на себя в зеркало; он скорее узнал свой костюм, чем самого себя: длинноногий, исхудалый старик, впалые щеки, трехдневная борода — он походил на одного из тех английских маньяков, что кочуют по обложкам книг Жюля Верна, которые он дарил к рождеству Фабрициетто. Леопард в самом худшем виде. Почему Господь Бог не желает, чтобы хоть кто-нибудь умер, сохранив свой прежний облик? Почему так случается со всеми: люди умирают с маской на лице; так бывает и с молодыми — тот солдат с лицом в крови и грязи, и Паоло тоже — люди бежали по пыльной улице, чтоб догнать коня, который сбросил его на ходу, а Паоло лежал на мостовой с искаженным, разбитым лицом.
Если шум ускользающей жизни так силён в нем, старике, то каков же должен быть грохот, с которым в одно мгновение опустошаются наполненные до краев хранилища молодого тела? Он хотел бы хоть как-то восстать против этого нелепого и принудительного камуфляжа, но чувствовал — ему не под силу; поднять бритву ему теперь так же трудно, как в прежнее время собственный письменный стол.
— Нужно позвать парикмахера, — сказал он Франческо Паоло, но тотчас же раздумал: «Это правило игры, неприятное, но строго формальное. Меня побреют потом». И громко сказал: — Оставь, об этом подумаем позже.
Мысль об одиноком трупе, над которым склонился парикмахер, его не смутила.
Вошел лакей с тазом теплой воды и губкой, сиял с него куртку и сорочку; он мыл его лицо и руки, как моют ребенка, как обмывают покойника. От грязи, накопившейся почти за двое суток езды, вода стала черной.
В комнате с низкими потолками можно было задохнуться; от жары даже запахи пришли в брожение; пыль из плохо выбитой плюшевой мебели подымалась кверху, десятки раздавленных и погребенных в ней тараканов напоминали о себе своим лекарственным запахом; терпкое зловоние шло по комнате от ночного столика.
Князь велел раздвинуть шторы; гостиница стояла в тени, и теперь отраженный свет стальной глади моря слепил глаза; все же это лучше, чем терпеть тюремную вонь. Он велел вынести кресло на балкон и затем, опираясь на чью-то руку, выбрался наружу; прошел метра два и сел в кресло с чувством облегчения, какое испытывал некогда, отдыхая после четырехчасовой охоты в горах.
Читать дальше