Старик громко стонал — так жгуче вонзались невидимые когти в истерзанное тело. С трудом он дотащился до двери своего номера, открыл ее и, упав на диван, впился зубами в подушку. Боль несколько утихла, как только он лег; раскаленное острие уже не так глубоко проникало в израненные внутренности. «Надо бы компресс положить, — вспомнил он, — принять капли — сразу станет легче». Но никого не было, кто бы помог ему, никого. А у самого не хватало сил добраться до соседней комнаты или хотя бы до звонка.
«Никого нет, — с горечью думал он, — вот так и подохну когда-нибудь, как собака… Я ведь знаю, это не печень болит… это смерть подбирается ко мне… я знаю, что все кончено, никакие профессора, никакие лекарства мне не помогут, в шестьдесят пять лет не выздоравливают. Я знаю, боль, которая все нутро мне переворачивает, — это смерть, и два-три года, которые мне осталось прожить, это уже не жизнь, а умирание, одно умирание… Но когда… когда же я жил?.. когда я жил для себя?.. Разве это была жизнь? Вечная погоня за деньгами, только за деньгами… и только для других, а теперь чем мне это поможет? У меня была жена я взял ее девушкой, любил ее, она родила мне ребенка; год за годом мы спали в одной постели, дышали одним дыханием… а теперь что стало с ней?.. Я не узнаю ее лица, ее голоса… как чужая говорит она со мною, ей нет дела до моей жизни, до моих чувств, мыслей, страданий… она давным-давно стала для меня чужая… Куда все исчезло, куда ушло? И дочь была у меня… нянчил ее, растил, думал — начинаешь жить сызнова, лучше, счастливее, чем выпало тебе на долю, и не умрешь весь, будешь жить в ней… и вот она ночью уходит от тебя, отдается мужчинам… Только для себя я умру, для себя… для других я уже умер… Боже, боже, никогда еще я не был так одинок!»
Жестокая боль время от времени еще впивалась в его тело, потом отпускала, но другая боль все сильнее сдавливала виски; мысли, словно твердые, острые, раскаленные кремни, нещадно жгли лоб. Только бы забыться теперь, ни о чем не думать! Старик расстегнул сюртук и жилет; неуклюже, бесформенно выпячивался большой живот под вздувшейся сорочкой. Он осторожно нажал рукой на больное место. «Только это — я, — подумал он, — только то, что болит там внутри, под горячей кожей, и только это еще принадлежит мне; это моя болезнь, моя смерть… только это — я… нет уже ни коммерции советника, ни жены, ни дочери, ни денег, ни дома, ни конторы… осталось только то, что я сейчас осязаю пальцами, — мой живот и жгучая боль внутри… Все остальное — вздор, не имеет больше никакого смысла… а эта боль — только моя боль, и эта забота — только моя забота… Они уже не понимают меня, и я не понимаю их… я совсем один, наедине с самим собой — никогда я этого не сознавал так ясно. Но теперь, когда смерть уже гнездится в моем теле, теперь, я чувствую… слишком поздно, на шестьдесят пятом году, когда я скоро подохну, а они, бесстыжие, танцуют, гуляют, шляются… теперь я знаю, что всю свою жизнь я отдал им, неблагодарным, и ни одного часа не жил для себя… Но какое мне дело, какое мне до них дело?… зачем думать о тех, кто не думает обо мне? Лучше околеть, чем принять их жалость… какое мне до них дело?..»
Мало-помалу, шаг за шагом, оставляла его боль: уже не так цепко, не так жгуче впивались в него свирепые когти. Но что-то чувствовалось, — уже почти не боль, а что-то чуждое, инородное давило и теснило, проникая вглубь. Старик лежал с закрытыми глазами и напряженно прислушивался к тому, что происходило в нем: ему казалось, что какая-то чужая, неведомая сила сперва острым, а теперь тупым орудием что-то выгребала из него, нить за нитью обрывала что-то в его теле. Не было уже боли. Не было мучительных тисков. Но что-то тихо истлевало и разлагалось внутри, что-то начало отмирать в нем. Все, чем он жил, все, что любил, сгорало на этом медленном огне, обугливалось, покрывалось пеплом и падало в вязкую тину равнодушия. Он смутно ощущал: что-то свершалось, что-то свершалось в то время, как он лежал здесь, на диване, и с горечью думал о своей жизни. Что-то кончалось. Что? Он слушал и слушал.
Так начался закат его сердца.
Старик лежал с закрытыми глазами в полутемной комнате; мало-помалу он задремал, и его затуманенному сознанию представилось — не то сон, не то явь, — что откуда-то, из какой-то невидимой раны (которая не болит и о которой он не знает) сочится что-то влажное, горячее и вливается в его жилы, как будто он истекает кровью, но она течет не наружу, а внутрь. Ему не было больно, это происходило не быстро, очень спокойно. Медленно просачивались капли и, точно тихие, теплые слезы, падали в самое сердце. Но сердце не отзывалось ни единым звуком; безмолвно вбирало в себя чуждую влагу, всасывало ее, как губка, становилось все тяжелее, и вот оно уже набухло, ему уже тесно в грудной клетке. Собственная тяжесть тянет его вниз, раздвигает связки, дергает, напряженные мышцы. Все нестерпимее давит и жмет истерзанное огромное сердце. И вдруг — ах, как это больно! Его безмерно тяжелое сердце трогается с места и начинает медленно опускаться. Не сразу, не рывком, а плавно, постепенно отделилось оно от мышечной ткани и двинулось вниз; не так, как падает брошенный с высоты камень или созревший плод; нет, как губка, насыщенная влагой, опускалось оно — глубже, все глубже уходя в пустоту, в небытие, куда-то за пределы его существа, в непроглядную безбрежную ночь. И внезапно воцарилась зловещая тишина — воцарилась там, где только что билось теплое, переполненное сердце: там стало пусто, холодно и жутко. Не слышно было стука, не просачивались капли: все утихло, умерло. И будто в черном гробу лежало это непостижимо немое ничто в содрогающейся груди.
Читать дальше