Он уже не испытывал боли в омертвелом сердце, но черный крот продолжал свою работу и вгрызался в кровоточащие внутренности. Приступы учащались с каждой неделей, и, наконец, измученный старик уступил настоянию врача и подвергся тщательному осмотру. Профессор хмурился. Осторожно подготовляя больного, он сказал, что необходима операция. Но старик не испугался, он только грустно улыбнулся: слава богу, скоро конец! Конец умиранию, приближается благостная смерть. Он запретил врачу сообщать об этом семье, велел назначить день и приготовился. В последний раз он пошел к себе в контору (где никто уже не ждал его и все смотрели на него, как на чужого), сел еще раз в черное кожаное кресло, в котором он за тридцать лет, за всю свою жизнь, просидел тысячи и тысячи часов, потребовал чековую книжку и заполнил один из листков; чек он передал ошеломленному размером вклада старшине общины. Эта сумма предназначалась для благотворительных целей и для ухода за его могилой; уклонясь от выражений благодарности, он торопливо ушел; при этом он потерял шляпу, но даже не захотел нагнуться, чтобы поднять ее. И так, с непокрытой головой, с мутными глазами на желтом, морщинистом лице, он побрел (прохожие изумленно смотрели ему вслед) на кладбище, к могиле родителей. Там тоже на него с удивлением глядели любопытные. Он долго говорил с замшелыми камнями, как говорят с живыми людьми. Извещал ли он о своем предстоящем приходе или просил благословения? Никто не слыхал его слов, только губы шевелились, шепча молитвы, и все ниже опускалась голова. У выхода его обступили нищие. Он стал поспешно вытаскивать из карманов монеты и бумажки; когда он все уже роздал, притащилась древняя старуха, вся в морщинах, и протянула руку. Он растерянно пошарил в карманах и ничего не нашел. Только на пальце еще давило что-то тяжелое и ненужное — золотое обручальное кольцо. Какое-то смутное воспоминание шевельнулось в нем, — он поспешно снял кольцо и отдал его изумленной старухе.
И так, нищим, исчерпанным до дна и одиноким, старик лег под нож хирурга.
Когда старик пришел в себя после наркоза, врачи, ввиду тяжелого состояния больного, вызвали жену и дочь, уже осведомленных об операции. С трудом поднялись синеватые веки. «Где я?» — спрашивал взгляд, устремленный на белые стены чужой комнаты.
Ласково наклонилась дочь над бледным, осунувшимся лицом. И вдруг что-то вспыхнуло в потухших зрачках. Искорка света зажглась в них: вот же она, любимая дочь, вот она, Эрна, нежное, прекрасное дитя! Медленно, медленно шевельнулись горько сжатые губы — улыбка, едва заметная, давно забытая улыбка тронула углы рта. И, потрясенная этим слабым, беспомощным выражением радости, она наклонилась, чтобы поцеловать обескровленную щеку отца.
Но вдруг — был ли то приторный запах духов, пробудивший смутные воспоминания, или в дремлющем мозгу ожили давние мысли, — лицо больного, только что сиявшее счастьем, страшно исказилось; синие губы гневно сомкнулись, рука под одеялом судорожно дергалась, пытаясь подняться, словно хотела оттолкнуть что-то отвратительное, все истерзанное тело дрожало от волнения. — Прочь!.. Прочь!.. — едва слышно, но все же внятно лепетали помертвевшие губы. И такое непреодолимое отвращение и мучительное сознание невозможности бегства отразилось в чертах умирающего, что врач озабоченно отстранил женщин. — Он бредит, — шепнул он, — лучше оставить его одного.
Как только жена и дочь ушли, на лице больного появилось прежнее выражение усталости и покоя. Он еще дышал — хриплое дыхание выше и выше приподнимало грудь, вбиравшую в себя воздух, которым дышит все живое. Но скоро она пресытилась этой горькой пищей, и когда врач приложил ухо к сердцу старика, оно уже перестало причинять ему боль.
— Простите, господа, одну минуту (франц.).