Странности старика вскоре стали обращать на себя всеобщее внимание. Знакомые, встречая его на улице, украдкой подталкивали друг друга локтем: почтенный старик, один из самых богатых людей в городе, жался, словно нищий, к стене, в измятой, криво надетой шляпе, в сюртуке, обсыпанном пеплом, как-то странно шатаясь на каждом шагу и почти всегда что-то бормоча себе под нос. Если с ним раскланивались, он испуганно вскидывал глаза, если заговаривали, он смотрел на говорящего пустым взглядом и забывал подать ему руку. Сначала многие думали, что старик оглох, и громче повторяли сказанное. Но это была не глухота: ему требовалось время, чтобы очнуться от сна наяву, и посреди разговора он снова впадал в странное забытье; глаза меркли, он обрывал разговор на полуслове и спешил дальше, не замечая удивления собеседника. Видно было, что он лишь с усилием отрывается от сонных грез, что он погружен в самого себя и что люди для него уже не существуют. Он ни о ком не спрашивал, в собственном доме не замечал немого отчаяния жены, растерянного недоумения дочери. Он не читал газет, не прислушивался к разговору; не было слова, вопроса, который мог бы хоть на мгновение пробить непроницаемую стену его равнодушия. Даже дело, которому он отдал столько лет жизни, — и оно стало ему чуждо. Изредка он еще заглядывал в контору, но, когда секретарь входил в кабинет, он заставал старика все в той же позе: сидя в кресле у стола, он смотрел невидящим взглядом на непрочитанные письма. Наконец, он сам понял, что он здесь лишний, и перестал приходить.
Но вот чему больше всего дивился весь город: старик, никогда не принадлежавший к числу верующих членов общины, вдруг стал религиозен. Равнодушный ко всему и прежде не приходивший вовремя ни к обеду, ни на деловые свидания, он не забывал в надлежащий час прийти в синагогу; там он стоял, в черной шелковой ермолке, накинув на плечи белый талес, всегда на одном и том же месте — где некогда стоял его отец, — и, раскачиваясь, нараспев читал молитвы. В полупустом храме, где вокруг него слова гудели чуждо и глухо, он больше чем где-либо чувствовал себя наедине с самим собой; мир и покой заглушали его смятение, меньше давил мрак в собственной груди; когда же читали заупокойные молитвы и он видел родных, детей, друзей умершего, истово и скорбно совершающих обряд и вновь и вновь призывающих милосердие божие на усопшего, глаза его увлажнялись: он знал, что он последыш. Никто за него не помолится. И он набожно бормотал молитвы и думал о себе как о покойнике.
Однажды, поздно вечером, когда он возвращался из своих скитаний по городу, его застиг дождь. Старик, по обыкновению, забыл захватить зонтик; извозчики предлагали свои услуги за небольшую плату, подъезды и стеклянные навесы гостеприимно приглашали укрыться от внезапно разразившейся грозы, но чудак невозмутимо шел и шел под ливнем. В помятой шляпе образовалась лужа, с рукавов стекали ручьи ему под ноги; он не обращал на это внимания и шагал дальше — почти единственный на опустевшей улице. Промокший до нитки, похожий скорее на бродягу, чем на владельца нарядного особняка, он подошел к своему дому. В ту же минуту у подъезда остановился автомобиль с зажженными фарами, обдав его жидкой грязью. Дверцы распахнулись, из ярко освещенной машины вышла его жена в сопровождении какого-то важного гостя, услужливо державшего над ней зонт, и еще одного господина; у самых дверей они столкнулись. Жена узнала его и ужаснулась, увидев мужа в таком состоянии: насквозь промокший, измятый, он напоминал вытащенный из воды узел; она невольно отвела глаза. Старик сразу понял: ей было стыдно за него перед гостями. И без горечи, без гнева, — чтобы избавить ее от тягостной необходимости знакомить его, — он сделал еще несколько шагов и смиренно вошел через черный ход.
С этого дня старик пользовался в собственном доме только черной лестницей: здесь он был уверен, что никого не встретит. Здесь он никому не мешал, и ему не мешали. Он перестал выходить к столу — старая служанка приносила ему еду в комнату; если жена или дочь пытались проникнуть к нему, он быстро выпроваживал их, несколько смущенный, но с непоколебимой решимостью. В конце концов они оставили его в покое, отвыкли справляться о нем, и он тоже ни о чем не спрашивал. Часто к нему доносились сквозь стены смех и музыка из других, теперь уже чуждых ему комнат; он до поздней ночи слышал шум подъезжавших и отъезжавших экипажей. Но так безразлично ему было все это, что он даже не выглядывал из окна, — какое ему до них дело? Только собака приходила иногда и ложилась перед кроватью всеми забытого хозяина.
Читать дальше