Что же — снова лелеять надежду? Снова вступать в бой за счастье? Снова испытать унижение? Ну нет, благодарю покорно, охоты нет. Мне уже противна всякая надежда. Я привык голодать, выдержу и неотступный теперь голод — не пойду за подачкой к глубокоуважаемой Судьбе.
Если животное всякий раз бить по морде, поднося ему пищу, — оно в конце концов выкажет звериную свою гордость и забьется под кровать, не отзываясь ни на какие, самые ласковые зовы — так я забился в угол, сложил лапы, свернулся в тепле собственного тела — и лежу оскорбленный, во мраке моего несчастья.
Я должен еще похвастаться. Сегодня даже мой отрывной календарь нагло упрекнул меня. Смешно, правда? О нет, это вовсе не смешно. Календарь действительно заговорил. Взял сторону моих врагов и тоже дал мне пощечину…
Странно — очень странно, что это случилось именно сегодня, когда я кончаю свой роман. И я не могу не думать об этом. Не могу иначе — что-то заставляет меня отнестись к этому серьезно, увидеть в этом новое оскорбление.
Он висит надо мной — наивный, ребяческий, уместный разве что на лотке деревенских разносчиков. На картинке три котенка, вылезающих из корзины, черный, белый и пестрый. Корзина лежит на боку, из нее высыпаются фиалки. Целые груды фиалок! И котята кувыркаются в них, запутавшись в голубых лентах. Комичная картинка, правда? Комичная, как глас народа, как мораль. Сверху жирными буквами: «Хуго Хинек Хайн, мыло, парфюмерия, Есенице, Северная Чехия». Ниже красная цифра «15» — воскресенье — декабрь. Святой этого дня — Ириней. Под святым черта, под чертой поговорка. Смешная поговорка на этот день. Что же она гласит, эта добродетельная поговорка?
Каждый — кузнец своего счастья.
Что, что? Да она отрицает моих трех невидимых! Отрицает ответственность бога! Прямо и бескомпромиссно обвиняет меня! Будто я сам виноват в своем падении!
Ого! Вот оно как! Что за наглость? Вот сижу я, Петр Швайцар, человек, пробившийся наверх собственными трудами, человек, по мановению руки которого выбрасывают на улицу рабочего и покупают чью-то совесть, мужчина, силой воли своей поднявшийся над добром и злом, совершивший то, перед чем обыкновенная человеческая душонка зарылась бы в недра земли, мрачное существо, которое — пусть побежденное — показалось, однако, богу достойным того, чтобы ввергнуть его в ад. А этот дурацкий календарь позволяет себе такую бесстыдную шутку в тот самый день, когда этот Швайцар кровью сердца дописывает свою историю?!
Не стану я спорить с ним. Я-то знаю, что он хочет сказать. Это мне совершенно ясно. Он хотел сказать, этот плебейский календарь, что судьба моя могла пойти иным путем, если б я отнесся к Соне так, как отнеслись бы к ней на моем месте другие, если б я смягчился, умалился, если б постарался приблизиться к ее слабости!
Календарь полагает, что мне все-таки удалось бы как-нибудь успокоить ее, отогнать ее страхи, будь я доступнее и ласковее. Он утверждает, что было легко доказать ей, что Петя — наше дитя, а я вовсе и не попытался доказать ей это. Если б я в самом деле хотел, то мог стать во время ее болезни желанным гостем в ее комнате — и, как знать, быть может, этот злополучный эпизод с сумасшедшим сделал бы нас дружнее и тверже, чем до того! Если б я не был так жесток, Соня могла бы не поддаться помешательству и не кончила бы, запертая в своей комнате, и не погибла бы, если б я так страстно не желал ее гибели. И могли быть у нас еще дети, кроме Петра. И если б даже трагедия не миновала его, остались бы другие наследники хайновского добра, и было бы мне ради кого жить и трудиться!
Чепуха, говорю я. Чепуха! Бредовые, бессмысленные слова кричат со стены; слова, написанные только для того, чтоб выбить из-под моих ног пьедестал, сколоченный мною с таким трудом; слова, родственные грязным сплетням после похорон Сони. Видно, мой календарь — из тех умников, которые всегда так мудро судят, когда уже ничего нельзя исправить, адвокат оскорбителей, малевавших виселицу на воротах завода.
Не отрицаю — я изрядно устал. Нелегко снова пережить, от начала до конца, все давние беды. Снова вжиться во времена ужасов. Я добросовестно, ничего не опустив, повторил тот давний страшный год — и другие годы — и уже сыт по горло воспоминаниями. Нет, не стану я спорить с моим дерзким календарем!
Да и зачем? Завтра утром протяну равнодушную руку, схвачу неведомого Иринея за кончик его монашеского капюшона, сорву листок, скомкаю, сожгу или порву — и не станет глупого обличения. Зачем спорить, когда одно небольшое, спокойное движение — и умолкнет сварливый писклявый голос?
Читать дальше