Когда хочется есть, я покупаю сандвичи, они недорогие. Иногда хожу в рестораны, в Уилшир, Галифакс, Ла-Сьенега, и удираю перед десертом. Еще меня приглашают мужчины. Увяжется какой-нибудь в торговом центре, а я веду его прямиком в кафетерий. Он подсаживается ко мне за столик, я выдаю ему улыбку и знаю, что мне не придется платить. Если они понимают, что я глухая, — пугаются. Или злятся. Я ем и пью, а когда до них дойдет, только меня и видели, я уже на улице, бегу наперерез одностороннему движению. Как-то попался один — не стерпел. Кружил и кружил на машине, пока не нашел меня. Он был высокий, красивый с лица, а все равно пес псом. Кинулся на меня и ударил кулаком так, что я кувыркнулась и упала, темные очки отлетели, сумка раскрылась. Никто не помог мне подняться. Думали, наверно: «Вот опять шлюху учат уму-разуму!»
Под вечер я еду автобусом на Седьмую. Когда сажусь, прохожу мимо водителя и не бросаю монетку. Бывает, что мне ничего не говорят. Если начинают ругаться, я жестом показываю, что глухая, и отдаю четвертак. Ночлежка — большой кирпичный дом подле улицы Аламеда. Там всегда очередь, люди ждут, все они вроде меня, темнокожие, черноволосые. В шесть часов раздают кофе и сандвичи. Спальный корпус для женщин — позади, в середине квадратной лужайки с пожухшей травой, а вокруг растут высоченные юкки. Я лежу в кровати и вижу их листья-лезвия на лиловом фоне неба. В корпусе есть душевая, помещение с серыми бетонными стенами, где женщины моются группами. Никто ни на кого не смотрит, только я кошусь на их усталые спины, груди, желтую, серую, шоколадную кожу, животы с фиолетовыми шрамами и ноги со вспухшими венами. Я ни о чем не думаю, живут одни глаза. Потом я встаю под струю горячей воды, и она щиплет губы там, куда ударил меня пес.
Я не сплю. Или сплю, только с открытыми глазами.
Спасла меня музыка.
Я увидела рояль — красивый, черный, в Беверли. Каждый раз, проходя мимо, я не могла отвести от него глаз. А потом, в один прекрасный день, народу было немного, и охранник при рояле сменился. Новый был совсем молоденький, белокурый, в очках, с виду мухи не обидит, чем-то он походил на Жана Вилана. Он сидел на стуле и читал книгу.
Я подошла к роялю, потрогала рукой черную деку, клавиши слоновой кости. Оглянулась на охранника — он читал себе, на меня ноль внимания. Я подумала: может, он тоже глухой?
Я села на табурет и заиграла. Мне показалось сначала, что все забылось, пальцы искали нужные клавиши, я силилась вспомнить звуки, услышать их в голове, напевала, бормотала. Я склоняла голову набок, ловя звуки, как это делала Симона, когда учила меня. А потом вдруг все само вернулось. Пальцы побежали по клавишам, вспомнились аккорды, мотивы, ноты сложились в гаммы. Я играла Билли, играла Джимми Хендрикса, мелодии всплывали, рвались наружу. Играла все, что приходило в голову, подряд, без остановки, импровизировала, как в Чикаго, как на Бютт-о-Кай, возвращалась назад, начинала сызнова, и звуки били из меня, изо рта, из рук, из нутра. Я ничего не видела, я была под крышкой рояля — и мой разинутый рот, и гулкий живот, и даже ноги, как будто я шла по улице под солнцем, как будто бежала.
Теперь я слышала музыку, не ушами, нет, всем телом, этот трепет окутывал меня, пробегая по коже, и было больно каждому нерву, каждой косточке. Неслышимые звуки наполняли пальцы, они смешивались с моей кровью, с моим дыханием, с потом, стекавшим по лицу и спине.
Молодой охранник тем временем встал и подошел ко мне. Он стоял чуть поодаль, и я не могла видеть его лица. Зато я увидела, что в зале и у входа в магазин столпилось много народу. Дети сидели на полу, парочки стояли в обнимку, старики в тренировочных костюмах потягивали содовую из бутылочек. Среди них я разглядела ту девочку, что просила у меня автограф, Анну. Она пробралась в глубь магазина и сидела на ступеньке подиума, как я в первый раз, когда слушала Сару, в отеле «Конкорд» в Ницце.
И для них, и для нее я играла, ко мне вернулась моя музыка, глухая дробь барабанов на «Реомюр-Себастополь» и «Толбиак». Голос Симоны пел про обратный путь к берегам Африки, и полицейские сирены и стук дубинок, которыми били Альсидора на улице Робинсон, в Чикаго. Не для себя одной я играла теперь, я поняла: для них, для всех, кто был со мной, для людей из подполья, для подвальных крыс с улицы Жавело, для эмигрантов, что плыли со мной на катере и шли по горной дороге от Валье-де-Аран, и не только, не только, еще для Суйхи, для дуара Табрикета, для тех, что застыли в ожидании над устьем реки и смотрят, смотрят без конца на горизонт, как будто появится что-то и жизнь их изменится. Для них всех — и вдруг я подумала о ребенке, которого унесла моя лихорадка, я играла и для него тоже, чтобы моя музыка нашла его в том запретном месте, где бы он ни был сейчас.
Читать дальше