Но, несмотря на эти глубокие и, в сущности, страшные закавыки, фактом остается то, что мы оба отнюдь не забыли друг друга и что как раз та единственная в нашей жизни серьезная встреча занимала и волновала и его, и меня еще десятки лет спустя. Причина этого интереса, этой неспособности забыть была у нас обоих одна и та же, у него она выразилась, проявилась во внезапной болезни и в стремлении замять, скрыть эту болезнь задним числом, у меня — в нарочито возбужденной и возбуждающей живости и предприимчивости и стремлении вытеснить их задним числом из сознания. Как ни различны внешние наши рассказы об этом, испытывали мы тогда совершенно одно и то же: удрученность неразрешимыми с виду, гнетущими вопросами нашей нравственной жизни и одновременно желание утаить и не замечать эту внутреннюю неурядицу. Если бы каждый из нас не чувствовал у другого за маской наших ролей такого же напряжения, такой же незащищенности, такой же духоты, мы оба способны были бы забыть всю эту историю или, во всяком случае, не придавать ей важности.
Я подошел к концу своего трудного рассказа об одном незначительном с виду эпизоде времен нашей молодости. Тут можно было бы поставить точку. Но надо добавить еще одну деталь, правда, опять такую, когда я должен положиться просто на свою память и не могу ни доказательствами, ни документами помочь недоверию к этой памяти, приобретенному в ходе всего вышеизложенного разбора, помочь нечистой совести, которая должна бы, собственно, мучить всякого автора истории или повествования.
Добавить я должен тот факт, что ведь Мартин написал мне и еще одно, последнее письмо.
С тех пор как он написал, а я прочел его, прошло лет пятнадцать, и, хотя я, несомненно, его сохранил, найти его не удалось, оно должно было бы лежать с тем другим письмом и с извещением о смерти, а их-то было довольно трудно найти.
В этом последнем своем письме ко мне Мартин снова с большой теплотой и проникновенностью вспоминает детство в Кальве, уверенный, что и мне это напоминание придется по душе, в чем он и не ошибся. Но на сей раз он должен сообщить мне нечто особенное и конкретное: он недавно побывал в Кальве! Он совершил мемориально-ностальгическое паломничество в долину и город самой, как ему кажется, счастливой своей поры, справил давно вожделенный, часто намечавшийся, но наконец созревший праздник свидания. Как Кнульп перед кончиной еще раз посещает свой городок и обходит все его переулки и закоулки, так и Мартин совершил путешествие на свою как бы родину и в свое детство, он с бьющимся сердцем въехал в долину Нагольды и увидел старый город, раскинувшийся по склону между лесистыми горами и рекой. То была славная, счастливая затея, он рассказывает мне об этом с благодарностью и блаженством. Улицы, рыночная площадь, школа, фамилии наших бывших учителей и многих товарищей упоминаются с почтением, хвалой и любовью. Описывается также, как паломник находит улицу с домом своего дяди неизменившейся, лишь несколько постаревшей, как он входит в дом, принюхивается к передней и к лестничной клетке, как затем выходит во дворик, где играл в детстве, и с изумлением и растроганностью застает все совершенно таким же, как почти полвека назад. Стояли на месте, чего он никак уж не ожидал, и оба деревянных столба турника, и в одном из этих столбов сидел, десятки лет храня его детскую тайну, гвоздь, который он когда-то туда вогнал.
Двадцать пять лет прошло с тех пор, как некий благожелательный врач впервые послал меня лечиться в Баден, и ко времени того первого пребывания на баденском курорте я, должно быть, уже и внутренне созрел для новых переживаний и мыслей, ибо именно тогда возникла моя книжечка «Курортник», которую еще совсем недавно, до самой лишенной всяческих иллюзий старческой горечи, я почитал одной из лучших своих книг и вспоминал о ней всегда с неизменной любовью. Побуждаемый то ли непривычным мне досугом курортной и гостиничной жизни, то ли новыми знакомствами и книгами, я обрел в те летние дни, на полпути от Сиддхарты к Степному волку, особое настроение самоуглубления и самоанализа, настроение созерцателя как по отношению к окружающему, так и по отношению к собственной своей персоне, радость от иронии и игры, радость наблюдать и анализировать сиюминутное, некое равновесие между вялым бездействием и напряженным трудом. И поскольку объекты моих игр, моих наблюдений и описаний — весь этот курортный быт, с его жизнью в гостинице, концертами в курзале и ленивым фланированием по терренкуру — были все же слишком мелки и незначительны, моя страсть к осмыслению и запечатлению вскоре обратилась на другой, куда более важный и интересный объект, а именно: на самого себя, на психологию художника и литератора, на страстность, серьезность и суетность писания как такого, которое, как и все прочие искусства, стремится к невозможному и чьи результаты, в случае удачи, хоть и не достигают того, к чему пишущий стремился и что хотел осуществить, бывают тем не менее прекрасны, забавны и утешительны, как ледяные узоры на окошке натопленной комнаты, из которых мы вычитываем уже не разность температур, а причудливые ландшафты души и волшебные рощи.
Читать дальше