В один «почтовый» день Зыков, отчаянно махая бумагой, прибежал к Шольцу.
— Вот, батюшка, полюбуйтесь в чем обвиняют! ведь это черт знает что! Меня-то, меня! И он стал шепотом что-то рассказывать Шольцу.
Тот засмеялся. — Что за вздор! сказал он, качая головой.
— Да я ее без свидетелей и в глаза не видал, a не то что…
— Так откуда же?
— Жаловалась, видите ли «пану маршалку», что оскорбил её честь! ха! ха! ха! — засмеялся он деланным смехом.
— Да, ведь она только этим и промышляет, — сказал Шольц.
— Ну вот подите! Кто же станет разбирать? жалуется дворянка за оскорбление её чести, «пан маршалок», её естественный покровитель, доводит до сведения, оттуда форменный запрос, — показал он на бумагу, — a что это чистейший вздор и клевета — кому какое дело?
— Да я не понимаю: к чему он это все?
— И я, батюшка не понимал, пока добрые люди не надоумили, a теперь понимаю: у этой, черт бы ее побрал! есть сестра замужем за каким-то польским паном, у пана какое-то там разверстание, — стало Лупинский нужен, понимаете? A Лупинскому нужно меня не мытьем, так катаньем — ну вот и составился комплот… Ах, подлец, подлец! — облегчил себя крепким словцом Зыков.
Вслед за грязным, бессмысленным и лживым доносом на Зыкова, явился донос на Шольца, которому ставилось в вину немецкое происхождение и сомнительность его брака; на Колобова, обвинявшегося в распущении каких-то, волнующих общество, слухов; на Комарова за противодействие и оскорбление полицейской власти; на судью Натан Петровича за какую-то игривую надпись, сделанную им на бланке и, наконец, на Орлова за «непосещение им храма Божия в торжественные дни», что, как было сказано в доносе, «возмущало патриотическое чувство русских людей». Хотя доноситель оставался в тени ж под прикрытием полнейшего incognito, но никто не сомневался в его подлинности, и все назвали Лупинского еще прежде, нежели Егора Дмитриевича Орлова конфиденциально уведомили, что это, действительно, он.
Это было до того гнусно даже и для Лупинского, что Татьяна Николаевна не в состоянии была рассердится.
— Так упасть, так упасть, — говорила она в смущенно, стыдясь своего прежнего к нему расположения.
— Да помилуйте! Ведь это только вы его вознесли, — с сердцем заметил Зыков, — a я всегда знал, что он…
Маленькое общество было смущено этим обилием доносов. Оно видело ясно, что целью всей этой подпольной интриги было отвести глаза ох настоящего, затмить, сбить с толку и, указав на зародыш будто бы вредных элементов, породить недоверие к известным людям. И действительно, как ни казались эти доносы нелепы, тут на месте, где каждый знал каждого, но сверху пошли допросы и запросы: там, откуда спрашивали, никто не знал ни «пана маршалка», ни руководивших им мотивов — видна была только его благонамеренность — и цель, хотя временно, хотя отчасти, была достигнута.
Среди всех этих обстоятельств, дело об овсе приняло совершенно неожиданный оборот: та высшая военная инстанция, куда было представлено дело, по окончании следственного производства, положила следующую, по истине мудрую, резолюцию: «так как из дела невидно существенных признаков клеветы, то стихать ротмистра Зыкова по суду оправданным». Резолюция эта упала на сторонников Лупинского, как гром, и на некоторое время совершенно их обескуражила: — нет существенных признаков клеветы, прошу покорно! Да из-за чего же они все бились-то, из-за чего приняли на душу столько греха и заставили грешить других? Все эти господа были вне себя от негодования. Они кричали на всех перекрестках, что так нельзя, что закон зачем-нибудь да существует, что это не резолюция, a Бог знает что! Сам «пан маршалок», горячась, негодуя и воодушевляя потихоньку других, благодарил Создателя и Творца, что кончилось именно так… Но для него кончилось еще лучше: вслед за резолюцией по городу разнесся слух, что ротмастр Зыков переведен в Д. Это был город незначительный, тоже еврейский, но он стоял на железной дороге и был украшен каким-то историческим монументом. Зыков был в восторге, он ликовал, ему уже надоела вся эта мелкая борьба, все это беспокойство, разлад с обществом, мелкие уколы самолюбия и вся эта трата сил на ежечасные неприятности из-за дела, которое, как ему казалось, не подвигалось от этого ни на шаг. Он живо собрался в путь, распродал за бесценок все свои вещи, отправил вперед Игнатовича с серым, и ранним мартовским утром, без всяких проводов и прощаний, выехал из города. Он был в самом счастливом настроении и великодушно отказался от всякого судебного преследования «пана маршалка», как ему намеками советовал услужливый судья Иван Тихонович, предлагая себя в адвокаты. Александр Данилович чувствовал себя настоящим именинником и, вырвавшись на свободу, забыл все неприятности, стремясь навстречу новым впечатлениям. To, что оставалось позади, в далеком, глухом уезде, его уже не интересовало. Он считал свое дело конченным и на рубеже двух уездов, у пограничного столба, привстав в своей почтовой тележке, он обернулся в последний раз на однообразный пейзаж уходивших вдоль полей, болот и мелкого кустарника. Когда он сел в вагон и поезд тихо двинулся на север, ротмистр с облегчением вздохнул и, по своей привычке, перекрестился обеими руками. Все вокруг него приняло окраску его собственного настроения, он с наслаждением прислушивался к свистку паровоза, любовался вагоном, заговаривал с пассажирами, словно пробовал, не разучился ли говорить, и не пропускал ни одного буфета. Наконец, поезд остановился у станции, которая была конечной целью его путешествия; взяв в руки свой саквояж, ротмистр смешался с толпой пассажиров и навсегда исчез с горизонта нашего уезда и нашей, приходящей к концу, истории.
Читать дальше