Секретарь генерального прокурора и начальник тюрьмы еще раньше поспешили избавить себя от этого зрелища.
Что сталось с этим железным человеком, у которого быстрота решения состязалась с зоркостью глаз, у которого мысль и действие возникали одновременно, стремительные, как молния, а нервы, испытанные в трех побегах и троекратном пребывании в каторге, достигли крепости металла, отличающей нервы дикаря?
Железо поддается при усиленной ковке либо повторном давлении; его непроницаемые молекулы, очищенные человеком и ставшие однородными, разъединяются, и металл, даже без плавки, в какой-то мере утрачивает свою сопротивляемость. Кузнец, слесарь, любой рабочий, постоянно имеющий дело с этим металлом, передает его состояние определенным техническим термином. «Железо моченое!» – говорит он, применяя выражение, относящееся только к конопле, распад которого достигается при помощи вымачивания. Так и душа человеческая, или, если угодно, тройная энергия тела, души и разума, в силу известных повторных потрясений, приходит в состояние, сходное с состоянием моченого железа. С людьми тогда происходит то же, что с коноплей и железом: они становятся мочеными. И наука, и правосудие, и публика ищут тысячи причина для объяснения ужасных железнодорожных катастроф, происшедших при разрыве рельсов, – крушение в Бельвю может служить тому страшным примером, – но никто не советовался с настоящими знатоками этого дела, кузнецами, которые все в один голос сказали бы: «Железо было моченое!» Эту опасность предвидеть невозможно. Металл, ставший ломким, и металл, сохранивший сопротивляемость, внешне одинаковы.
Пользуясь именно таким состоянием человека, духовники и судебные следователи нередко разоблачают крупных преступников. Тягостные переживания в суде присяжных и во время последнего туалета приговоренного вызывают почти всегда, даже у натур самых крепких, подобное расстройство нервной системы. Признания вырываются тогда из уст наиболее замкнутых; тогда разбиваются самые суровые сердца; и – что удивительно! – именно в ту минуту, когда признания не нужны, эта крайняя расслабленность срывает с человека маску невинности, тревожившую правосудие, которое всякий раз испытывает тревогу, если осужденный умирает, не признавшись в преступлении.
Наполеон пережил подобный упадок всех жизненных сил на поле битвы под Ватерлоо!
Утром, в восемь часов, смотритель, войдя в камеру пистоли, где находился Жак Коллен, увидел, что арестант бледен, но спокоен, – так собирается с силами человек, принявший трудное решение.
– Вам время выйти во двор, – сказал тюремщик, – вы взаперти уже три дня. Если хотите подышать воздухом и пройтись, пожалуйста!
Жак Коллен весь ушел в свои думы, ему было не до забот о себе, он глядел на себя, как на отрепья, бездушную оболочку, и не подозревал ни западни, приготовленной для его Биби-Люпеном, ни важности своего появления во дворе. Несчастный вышел с безучастным видом и направился по коридору, что тянется вдоль камер, устроенных в великолепных аркадах дворца французских королей и служащих опорою галерее Людовика Святого, через которую теперь проходят в различные отделения кассационного суда. Коридор этот соединен с коридором пистолей; небезынтересно отметить, что в том месте, где оба коридора, встретившись, образуют колено, в правом углу расположена камера, где был заключен Лувель, знаменитейший из цареубийц. Под очаровательным кабинетом, занимающим башню Бонбек, в самом конце этого темного коридора, находится винтовая лестница, которой пользуются заключенные из одиночных камер и пистолей, чтобы попасть во двор.
Все заключенные – обвиняемые, которые должны предстать перед судом присяжных, и те, которые уже перед ним предстали, подследственные, переведенные из секретных, короче, все узники Консьержери, – прогуливаются по этому узкому, сплошь вымощенному пространству по несколько часов в сутки, особенно же ранним утром в летние дни. Этот двор, предверие эшафота или каторги, соприкасается с ними одной стороной, а другой – с обществом через жандарма, кабинет судебного следователя или суд присяжных. Вид его леденит более, нежели вид эшафота. Эшафот может стать подножием, чтобы вознестись на небо; но тюремный двор! – в нем воплощениа вся мерзость человеческая, вся безысходность!
Будет ли то двор тюрьмы Форс или Пуасси, дворы Мелена или Сент-Пелажи, тюремный двор есть тюремный двор. В них все тождественно, начиная с окраски и высоты стен и кончая величиной. Поэтому История нравов изменила бы своему заголовку, если бы здесь было упушено точнейшее описание этого парижского пандемониума 152.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу