Люди, которые знали ее в молодости, предполагали, что она была однажды в кого-то сильно влюблена, повидимому в брата или в кузена одной из своих хозяек. Об этом можно было только догадываться, потому что сама она никогда не заговаривала на такие темы. Раза два панну Антонину заставали врасплох: она рассматривала фотографию какого-то мужчины, но тут же быстро прятала ее на дно запиравшейся шкатулки. Может быть, отголоски пережитых некогда волнений, обманутых надежд и страданий были как раз причиной того, что на тридцать первом году жизни она не захотела ухватиться за склонившуюся к ней ветвь «священного древа семьи».
Несколько позже пережила она душевное потрясение иного характера. Первый раз в жизни она очутилась в доме, обитатели которого были людьми широко образованными. Большинство гостей, бывавших здесь, не уступало им в этом отношении. Лишь теперь она стала понемногу догадываться, что такое истинная наука и каковы пути, ведущие к знанию. Из разговоров, которые велись в доме, и книг, которых было здесь полно, панна Антонина поняла, что вот уже более десяти лет, воображая, будто пополняет свое образование, она занималась неизвестно чем. Кое-чего она все-таки достигла, но какого ей это стоило необычайного труда; потом она сама часто признавалась: «Все это, моя пани, так же было похоже на образование, как гвоздь на панихиду!» Сделав такое открытие, она заломила руки и залилась слезами. Но плакала она недолго. Во-первых, на это у нее не хватало времени, так как приходилось учить троих детей сразу, а во-вторых, она сообразила, что ей не так уже много лет, всего тридцать два года. До старости еще далеко. Хозяина, человека ученого, и его образованную жену она попросила помочь ей, направить ее по верному пути и начала учиться с азов. Ей помогали умело, чистосердечно, и она погрузилась в работу с наивным азартом молоденькой девушки.
И вот, когда перед панной Антониной все ближе, все отчетливей замаячил «светоч знания», родители ее маленьких учеников, из-за расстройства денежных дел, отдали имение в аренду и решили поселиться в городе, где можно было учить детей с меньшей затратой средств, но гораздо основательнее. Учительница за несколько дней до их отъезда покинула дом.
Она вышла вся в черном, прямая, неподвижная. Всякий, кто увидел бы ее тогда впервые, подумал бы, наверное, что перед ним неприветливая и злая женщина. Ее лоб бороздили морщины, глаза мрачно горели, походка и жесты были резкими и порывистыми. Однако она очень почтительно попрощалась с хозяином и хозяйкой, ото всего сердца обняла детей, молча села в бричку и снова пустилась в путь.
С тех пор она одевалась всегда одинаково — в черные, узкие платья; начинавшие седеть волосы, разделенные спереди прямым пробором, зачесывала на виски, сзади прикрывая черным кружевом. Такой наряд придавал ее облику еще большую строгость и сухость. Она была похожа на фигурку, выточенную из дерева; ее острые локти так четко обрисовывались в узких рукавах, что казалось, она может ими уколоть; а высокий лоб в обрамлении волос был похож на острый треугольник. В ее движениях и манере говорить решительность граничила с резкостью. Она охотно спорила и, увлекаясь, повышала голос, жестикулировала и от высокопарных и отвлеченных выражений неожиданно переходила к банальным. Все это черты, постепенно проявившиеся в ее внешности и обхождении, вызывали у окружающих чувство недоброжелательности.
Да и сама она не ждала больше хорошего отношения к себе, раз и навсегда решив, что «все стены на свете холодные и все сердца чужие» и что «сильная привязанность между посторонними людьми бывает только в романах». Придя к такому выводу, она простилась с розовыми иллюзиями, которыми тешила себя в молодости, и окунулась в стихию недоверчивости и подозрительности. В ее выразительных глазах появился недоверчивый и подозрительный огонек, он не исчезал даже тогда, когда кто-нибудь обращался к ней с сердечным, добрым словом.
К каждому проявлению симпатии она относилась так, словно хотела проверить, не смеются ли над ней, не издеваются ли. Когда же она убеждалась, что это не насмешка и не шутка, то и тогда все равно не давала воли чувствам. «Дружба между людьми, — говорила она, — что ветер: прилетит и улетит. Тому, кто в моем возрасте на нее рассчитывает и чего-то от нее ждет, я сказала бы, что он престарелый младенец».
Быть может, глубокое сомнение, подобно незаживающей ране, постоянно терзало ее душу? Об этом она ни с кем не говорила. Но, снедаемая сомнением, она перестала искать общества людей, а те и не стремились привлечь ее к себе. И то и другое было понятно и естественно. Так же понятно и естественно было и то, что панна Антонина в течение нескольких следующих лет часто меняла места. В одном доме ей самой почему-либо не хотелось оставаться, в другом она не приходилась ко двору. Одним ее рассуждения и порывы казались несносными, другие боялись, что дети переймут у нее грубоватость и резкость манер и речи. А третьи желали иметь у себя человека более мягкого, кроткого, склонного к сердечной привязанности. Зачастую они сами не знали, к чему им эта привязанность, какой им от нее прок, но тем не менее настаивали на своем, — больше того, считали, что привязанность к семье входит в обязанности особы, живущей в доме.
Читать дальше