Младший сын Жадкевича, школьник, увлекся историей, читал старинные и новейшие книги, ходил слушать лекции, хотел поехать на археологические раскопки. Миша решил продать часть своей беллетристики, чтобы купить сыну Карамзина. Молодые коллеги отвозили отобранные им книги в букинистические магазины. Однажды поехал и он, считая (так и остался идеалистом!), что придет в магазин и тут же купит историю Карамзина, которая последний раз издавалась более семидесяти лет тому назад. Миши уже нет — мы продолжаем искать «Историю государства Российского». Очень хочется исполнить его последнюю мечту. С сыновьим интересом Жадкевич читает, что не было им прочитано раньше. В дом приходил его друг, писатель-историк Эйдельман, и читал курс истории России — от царства к царству. И внимательнейшим слушателем был Жадкевич. Сначала он слушал, сидя в кресле, кутаясь в шерстяную кофту, — несмотря на жаркое лето, он все время мерз. Потом он мог только лежать, но интерес не уменьшался. В перерывах все пили чай с пирожками, обильно заготовленными женой. Вина не было — Миша не любил его, а пирожки ел с радостью. Аппетит у него был хороший почти до самого конца, хотя порой и становилась еда поперек горла. Но на следующий день — опять ест, опять любит жизнь, хочет жить. Ну а боли… Не надо жалеть лекарств. Ведь основная задача медицины — уменьшить человеку боль, коли от смерти уберечь невозможно, смерть вечна как жизнь. Сняли боли — и он опять ест с наслаждением, с интересом к жизни. (Сколь отвратительно мне слушать после всего пережитого досужие разговоры о том, как негуманна медицина, продлевающая мучения безнадежных больных.) Последние месяца три он не раз бывал на грани — с падением давления до критических цифр, — и вечно дежурившая на своем бессменном посту жена-реаниматор извлекала его из начинающегося умирания, чтобы он снова был с нами, снова интересовался всем тем, что интересно всем нам, чтобы со вкусом есть, смотреть на своих детей и продолжать переливать свой великий дух во всех, кто находился рядом. Лишь за два дня до конца он сказал Наташе, которая кормила его — самому есть уже недоставало сил: «Перестань. Хватит. Разве ты не видишь, что это уже конец. Я изжил себя до конца». А то вспомнит, как, бывало, коллег пиявил, — и жене так же: «Ты плохой врач. Такие больные не подлежат реанимации».
Но пока были силы — был интерес, был смысл. В бытии. Его друг, физик Смилга, уезжая в командировку, пришел к нему попрощаться. Он усомнился в своих возможностях и стал прощаться навсегда.
— Да что ты, Миша! А чемпионат в Мексике? А матч Каспарова с Карповым?
— Да, это довод. Попробую доцарапаться.
И доцарапался. Радовался, что наконец наш футбол стал на уровень зрелища, приятного душе.
Друзья-коллеги, профессора Фальковский и Кротовский, которые когда-то учились у него, уезжали — один в Америку, другой поближе — в Баку. «Дотяни до нас, Миша!» — «Надо бы. Интересно, что там. Расскажете. Только, наверное, не получится». Про Баку ему еще успели рассказать.
Каждый день в доме были люди — и так до последнего его часа. Приватных бесед не получалось — слишком много было народу, все хотели говорить с ним, между собой. В квартире стоял жизнеутверждающий гомон. И он хотел говорить со всеми, с каждым, да и просто слушать разговоры, когда своих сил уже не хватало.
А силы уходили, и с каждым днем все быстрее. «Поставлю тарелку на столик рядом, а ощущение, будто ведро воды перенес». Один из друзей, желая передать Мише свое самое сокровенное, попросил у него разрешение привести священника, чтобы Миша мог исповедаться и причаститься: «Ты же врач, Миша, и знаешь, что исповедь полезна и для духа, и для здоровья. Тебе будет легче». Миша согласился. А мне сказал: «Я очень бы хотел поверить в Бога. И жить, наверное, легче, и умирать можно с надеждой на будущее. А вот не получается. Не верю. Все такие хорошие люди вокруг, неловко было отказать друзьям. Я и согласился. И не жалею. Поговорил о своих грехах да винах — что недоделал по своей злой воле, что наделал лишнего, — легче стало. Священник как психоаналитик. Мне легче стало. Да и всем легче стало. Никто уже не смотрит лицемерным бодряческим глазом».
Он ушел от нас, и мы жалеем… Себя мы жалеем. Он уже не страдает, но мы-то остались без него. Себя жалко.
Он мне представляется классическим идеальным эллином. Пишут, будто бы Перикл сказал надгробное слово погибшим согражданам:
«Мне же кажется достаточным, чтобы мужам, отличавшимся в деле, и почести воздавались бы делом — например, вот этим всенародным погребением; и не надо бы рисковать, вверяя доблесть многих слову одного, то ли удачному, то ли нет. Ибо нелегко соблюсти меру в речах, где истина лишь с трудом убедительна. В самом деле, слушатель, знающий и благосклонный, может сказанное счесть недостаточным по сравнению с тем, что он знает и хочет услышать; и напротив, слушатель несведущий может счесть преувеличением, если что услышит выше собственных сил, — ведь человек способен слушать похвалу других лишь до тех пор, пока и себя считает способным на слышимое, а что выше этого, то возбуждает в нем лишь зависть и недоверие»
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу