А потом похороны были. Свет все организовал по самому что ни на есть лучшему разряду. Не первому, а лучшему. Народу было уйма. Если б деду сказали при жизни все, что говорили на похоронах да на поминках, он, может быть, и еще пару лет прожил. Хотя он-то, наверное, уже не обращал внимания на слова. Может быть. Да нет, всем приятно. Надо говорить поминальные речи, пока мы живы. Но про него правильно говорили. Вроде бы дед и не зав, и не глав, и не шеф, и не вчинялся ни во что, сидел молчал да ухмылялся, а на самом деле большую роль в нашей жизни играл. Может, улыбался хорошо и много? Что-то доброе в нашей больнице на нем держалось. Или недоброе при нем на корню глохло, черт возьми.
Тревожно мне. То ли и дед почувствовал тревогу и не выдержал. То ли дед умер, и поэтому тревожно. Вроде бы возраст, время пришло, закон природы, а так тревожно стало без деда.
Когда я притронулся к нему, как всегда, поразила неживая холодность тела. И не просто неживая — мертвая. Это какой-то особый холод. Мертвые холоднее льда. Все так похоже на деда, но не дед. Какое-то нелепое правдоподобие. Дотронулся до рук его — того, что было руками, — провел по лбу, бровям. Как будто хотел удержать нечто от нас уходящее. При жизни его мне в голову бы никогда не пришло положить ему руку на лоб.
Я понимаю, в конце концов смерть — вещь естественная, это тоже жизнь. Пусть для истории роль личности и невелика, но это уже потом, когда все нынешнее станет историей. А сейчас для живущих, для действующих, для непосредственно окружающих смерть любого всегда оказывается причиной грандиозных перемен, всего сегодняшнего, того, что, глядишь, и станет историей. Смерть — самое влияющее на жизнь событие. И сколько бы ни говорили вокруг, что событие это естественное, нормальное и неизбежное, оно становится страшным. Ведь по какому пути пойдут изменения, мы не можем знать, грядущее непредсказуемо, ибо его нет еще, нет физически, и из каких составных частей оно соберется, знать нам не дано.
Страшно, всегда страшно, когда умирает кто-то рядом, страшно, когда умирает заведомо хороший человек. Безотчетно страшно, даже если умершего ждет вечное блаженство, которое, может, есть, а может, нет. Мне страшно, потому и мысль моя бьется, крутится на месте, не может отойти в сторону… Собственно, так часто бывает, когда встречаешься со смертью в своем кругу. Страшно и больно, потому что очень уж хороший человек был, но воочию видишь это лишь сейчас, глядя на него мертвого.
Я посмотрел на то, что было его лицом, лбом, головой. Какие мысли бурлили там, какие желания рождались внутри этого тела в молодости — мне и представить невозможно. Конечно, были и тривиальные мысли, наверно, и обычные, может, и низкие желания, но не они определили тот уровень доброты и лучезарности, что так животворили все вокруг. Оказалось, много значил дед для нас при жизни, но сейчас от него не исходило никакого умиротворения… Может, и было какое умиротворение и покой, но не для жизни. Что-то стабильное в отличие от круговерти, где все мы остались, — круговерти, которая и есть жизнь.
Вот он лежит. Странно и страшно, что нет уже радиации добра и покоя, исходившей от него.
Какое я могу сказать слово? Не получается… Не получится.
Звучат обычные речи прощания. Иные построены из цветистых, известных уже поминальных блоков. Другие составлены из своих слов, но все равно весь этот ритуал не имеет ничего общего с ушедшей жизнью. Вот она, незаметная жизнь в нашем коллективе. Не-за-мет-на-я. Куда как незаметно — ан нет!
Что-то я должен сказать. По должности. Нелепо: не могу. Попрошу Матвея Фомича, чтоб мне слова не давали. Как я могу говорить — во мне самом столько камней в душе. А он лучезарен был. Я боюсь говорить. Скажу Фомичу, что за мной слово не пропадет. Вот сядем за стол, выпью, размякну, расслаблюсь, отойду от ритуала похорон и скажу про него всем своим, близким, нашим, скажу что-нибудь про него, и про нас тоже. И опять вру, потому что не знаю, скажу ли. Боюсь. Он был чист.
Ну вот, подняли, понесли.
Из жизни ушел… а теперь и вовсе… из больницы. Навсегда.
— Пойдем к начальнику в кабинет, пока он на операции.
— А ты ничего! Совсем не изменился.
— Ну, честно: чего надо? Зачем так грубо льстить? «Не изменился»! Двадцать лет!
— Нет, Федюха. Не скажи. Жизнь, она, конечно, наследила, не без того, но в основном ты тот же. Глаза те же. Волосы те же. Поседел только. У меня-то вон голова как колено.
Читать дальше