Где она теперь, что делает? Сидит одна в сумерках, играет Бетховена? Или бродит по тропкам, которые мы топтали вдвоем? Или сидит у окна, глядит в пустое небо?
Он вынул из блокнота свой рисунок и долго на него глядел.
Нет, сходства решительно никакого. И что он тут нашел похожего? Не она, совершенно не она. Чужая женщина.
Он скомкал листок и пустил по реке.
Пришел сентябрь с сырыми сумрачными днями и долгими томительными вечерами.
Однажды всем вдруг показалось, что старик на этот раз выкарабкается. То он все лежал в забытьи, а то вдруг под вечер очнулся и заговорил — коротко, отрывисто, едва слышно, но заговорил. И даже шутил. Он сказал Эрику:
— Отсюда мне видно, что повозка Большой Медведицы, как всегда, пятится назад. Стало быть, я могу еще обогнать Медведицу — все ведь относительно.
Арвиду он шепнул:
— Мой мальчик. Боюсь, что ты слаб по части женщин. Это для мужчины не позор. Но это может затянуть, как омут. И тогда напрасны все труды, и прощай все мечты, тогда уж ничего в жизни не достигнешь.
Он смотрел на звездный свод и говорил не веско, как бы вскользь. И никто, кроме Арвида, его не расслышал.
К десяти часам он снова заснул и дышал глубоко и ровно.
Эрик остался с ним, остальные легли спать. Но Эрик уже несколько ночей кряду почти не спал и, должно быть, прикорнул в кресле.
А наутро, когда все встали, старик был мертв.
* * *
Настала ненастная, промозглая осень.
Как-то серым октябрьским днем Арвид Шернблум шел по улице Королевы домой. Он думал о Лидии. После смерти отца он получил от нее всего только записку, коротенькую и вежливую, не более, — впору решить, что мысли ее далеко от него; но не мог же он так решить… Он не заходил к ней; она подчеркнула, что ему можно заходить к ней лишь в условное время. Но он послал ей две строчки о том, что вернулся в город.
С тех пор миновало уже две недели. Дважды он бродил поздно вечером по Юхановскому кладбищу и глядел на ее окна. В первый раз они были темны, во второй раз слабо освещены.
Он думал о ней неотвязно, с мученьем. Что, если она уже истомилась, наскучила свободой и одиночеством? Она ведь в самом деле очень одинока, — кого она видает, кроме него и фрекен Эстер Рослин… Не постыл ли ей город, не стосковалась ли она по дочке, по старому мужу, такому ученому и мудрому? Кто знает, может быть, она ездила их навестить и не хочет ему признаться?..
Он дошел до угла Туннельной. Она всегда представлялась ему самой мерзкой в Стокгольме улицей. Тем не менее он завернул за угол и углубился в узкий, темный, грязный проход, где висел густой запах пивоварен и харчевен, замешанный на каком-то еще трудно определимом запахе, прошел его весь до самого Брункебергского туннеля, а там поднялся по ступенькам, прошел по Рудной, подался влево и очутился меж старых могил и черных вязов, в тишине кладбища.
…Нет, света в окнах не было.
Он вдруг почувствовал, как ему нестерпимо трудно идти домой, разговаривать, ужинать. Он вошел в табачную лавку на Рудной и оттуда позвонил Дагмар по телефону, чтобы не ждала его, он поужинает с приятелями.
А выйдя из лавки, он лицом к лицу столкнулся с Лидией.
Мгновенье оба не знали, что сказать.
— Ты заходил ко мне? — спросила она.
— Нет, — сказал он, — Это было бы против уговора. Просто я прошел по кладбищу и посмотрел, не горит ли у тебя свет.
Она ответила не сразу. Они молча брели рядом и скоро дошли до кладбища.
— Вот как, — наконец заговорила она. — Ты, стало быть, меня пока не позабыл?
— И ты еще спрашиваешь?
Она промолчала.
Потом он спросил:
— Ты все это время, что меня не было, оставалась в Стокгольме?
— Конечно, — ответила она, — где же мне быть?
Они свернули на узкую стежку и остановились подле старой деревянной часовенки.
Когда он поцеловал ее, она запрокинула голову. И потом, когда оба очнулись…
— А я уж думал, — сказал он, — что ты ездила домой, к своим.
Она бледно усмехнулась.
— Нет, — ответила она. — Я к ним не ездила.
Ветер шуршал сухой листвой.
— Ты меня пока не совсем разлюбила? — спросил он.
Глаза ее еще больше стали от слез.
— Кажется, не совсем, — сказала она.
Она взяла его за подбородок и заглянула ему в глаза.
— А ты? — сказала она. — Зачем ты так меня любишь? Это, должно быть, глупо.
— О, конечно, это глупо, — возразил он (его вдруг разобрала безудержная веселость), — но ведь самое увлекательное в нашей жизни, самое приятное — делать глупости!
Ей его веселость не передалась. Она серьезно смотрела прямо перед собой, в темноту, и ничего не ответила. Он сказал:
Читать дальше