— Хорошо; Амис, домой!
Сверкоский поднялся. Его треугольное волчье лицо покрылось кирпичным румянцем, голова тряслась от сдерживаемого волнения, длинные, худые, узловатые, похожие на когти пальцы нервно скользнули по полушубку.
— Значит, вы не хотите стать моим компаньоном? — спросил он уже в дверях.
— Благодарю, занимайтесь этим делом сами, скорее разбогатеете, — бросил Орловский с насмешкой.
— Смеетесь надо мной?
— Нет, пан Сверкоский, я вам желаю от всего сердца как можно скорее разбогатеть.
Не ответив, Сверкоский вышел, важно выпятил грудь и поднял сжатый кулак.
— Подожди, подожди, — прошипел он, — когда-нибудь ты у меня запляшешь! Еще поклонишься в ножки Сверкоскому, поклонишься! — И он торопливо зашагал домой.
В первой, почти пустой комнате, где, кроме сколоченного из неотесанных досок топчана, стола и скамейки, никакой обстановки не было, он переоделся, набросил на себя старую дорожную шинель вместо халата и надел туфли. В таком виде он и направился в гостиную, ключ от которой всегда носил при себе. Гостиная представляла резкий контраст с остальными комнатами: она была переполнена мебелью, очень дорогой, даже изысканной. Сверкоский открыл ставни и принялся распаковывать полученный вчера багаж. Это был небольшой дамский секретер с инкрустацией из перламутра — редкая вещица, уже попорченная и покрытая плесенью сырых складов. Он смотрел на него с восхищением: ему удалось приобрести эту вещь по дешевке в одном из магазинов старой мебели.
— Франек, чаю! — крикнул он на кухню и зашлепал туфлями, переделанными из поношенных штиблет. Он любовался каждой вещью, заботливо трогал рукой красное дерево, гладил бархатную обивку, смотрелся в большие, покрытые паутиной зеркала (Франеку было запрещено не только убирать, но даже и заглядывать в эту сокровищницу), закутывал голову в пыльные шелковые портьеры, висящие на дверях, присаживался на потертую оттоманку, обитую вишневым с желтыми полосами бархатом, терся об него щеками томным движением кота, щурился от удовольствия, вытягивался, оглядывал надменным взглядом комнату и шептал: «Мое, мое!».
— Франек, чаю! — И он пил стакан за стаканом, курил одну папиросу за другой, все больше и больше погружаясь в свои мечты. Свернувшись клубком на оттоманке, как Амис, который лежал на другом конце ее, и окруженный клубами дыма, в котором блестели фосфорическим светом его желтоватые волчьи глаза, он дал волю своим страстям. Он забыл о повседневных заботах, сбросил с себя привычную маску, оставил где-то далеко Сверкоского, презирающего всех: и добрых за их доброту; и богатых за их богатство; и бедных за их нищету; и красивых за их красоту; и благородных за их, как он считал, глупость; и мудрых за их мудрость, над которой он смеялся и которую ненавидел за то, что она указывала людям более высокие цели в жизни, чем деньги. Исчез Сверкоский — ненасытный, беспокойный, честолюбивый, алчный, — и осталась лишь его душа, которая достигла всего и наслаждалась достигнутым. Он мысленно ходил по роскошным салонам, видел себя богатым и знатным, и на его тонких губах играла улыбка; расплываясь по лицу, она проникала в сердце сладким чувством самодовольства и радости. Его низкий, выпуклый, изрезанный глубокими морщинами лоб идиота был окружен зеленоватым ореолом. Он вынул из бумажника штук сорок лотерейных билетов разных стран, разложил перед собой и загляделся на длинную вереницу цифр, сулившую ему крупную сумму выигрышей.
— Двести тысяч рублей! — говорил он восторженно, развертывая билет внутреннего займа.
— Двести тысяч рублей! — он весь изгибался; сладкие звуки ласкали сердце.
— Триста тысяч марок! — казалось, сулила ему розовая облигация гамбургской лотереи.
— Двести тысяч марок! — пело в душе при взгляде на голубоватый саксонский билет.
— Сто тысяч флоринов! — гремел красный венгерский.
— Полмиллиона франков! — раздавался внушительный голос лиловой бумаги с гербом Французской республики.
— Миллионы, миллионы, миллионы! — шептал он, улыбаясь и уже чувствуя себя их владельцем, они выпрямляли его согнутую от алчности спину; он поднимал голову все выше и дышал тяжело, как бы втягивая сладкий, раздражающий запах денег, чтобы впитать его, почувствовать в своей крови.
— Мил-ли-оны, мои мил-ли-оны! — десятки раз скандировал он с упорством кретина, ослепленного воображаемым богатством.
— Мои! — И он не помнил уже ничего: не помнил, что живет в нужде, питается впроголодь — одним хлебом, картофелем и чаем, что обманывает людей и себя, посвящает иллюзиям всю свою жизнь, а выигрышей все нет и нет, и что он не раз готов был умереть от отчаяния. Но сейчас он забыл об этом: в тайниках его души горела неугасимая вера в исполнение бредовых мечтаний…
Читать дальше