Что же касается меня, то на протяжении трех десятков лет мне все почему-то давали никуда негодные советы. Задница не многим отличалась от лучшего друга, жена — от кишечника, мозги — от сердечной сумки. Поэтому у меня не было никаких оснований отдавать особое предпочтение предчувствию. Чаще всего я даже обращался с ним не без наглости.
Если я сидел в кино по соседству с очаровательной незнакомкой, волнующей воображение, как лампа под желтым абажуром или яркие полосатые обои (в подобном окружении можно чудесно провести полчаса и омерзительный день), и предчувствие начинало мне нашептывать: «Дурак, пользуйся случаем. Я тебя уверяю, что в этих прелестных коленных чашечках под шелком, более прозрачным и легким, чем пар, горячая и густая кровь. Трус, неужели ты боишься до них дотронуться кончиками пальцев? Другой бы, разумеется, не такой осел, как ты, давным-давно был бы на пути к тому, что мы деликатно называем своим счастьем», — я всегда отвечал предчувствию: «Проваливай. И без твоих советов я всегда успеваю лишний раз в жизни получить по морде».
8
Вот так лужа!
«Я отдам ему калоши».
Это была моя первая мысль. Вторая оказалась более разумной. Она меня вовремя одернула. Я в остуду сказал себе: «Глупое животное, если бы его отделял вершок от, гибели, он и тогда бы не воспользовался твоими дурацкими калошами, облезшими, как старая змея, и побывавшими в руках заливщика».
Он идет через лужу, будто по рельсе. Я вспоминаю детство, и у меня заболевает нежностью сердце.
Он легкими, как бумага, руками ищет какие-то воздушные, неверные, призрачные перила.
Сначала торкается в меня, потом грузно ломится желание — подбежать, пробормотать: «Умоляю вас!» — и подставить свое плечо. Но я робею.
9
Судя по всему, и я способен на нечто героическое. Только бы подвернулись подходящие обстоятельства. Может случиться, что когда-нибудь и я побегу со штыком наперевес вперед, а не назад. Конечно, если буду уверен, что человек, которому я должен выпустить кишки, действительно того достоин. 4Но к стыду своему, я до сих пор не могу назвать такого человека, которому проткнул бы живот с удовольствием. Когда я извлекал институтца из лужи, одновременно вылавливая разбухшие тетради, книги и побуревшую фуражку с короной, он улыбался недоумевающей и очаровательной по беспомощности улыбкой, напоминая актрису Орхидееву, что в прошлом сезоне на глазах «всей Пензы», играя прекрасную Юлию, потеряла панталоны в сцене лирического прощания с Ромео.
Бедняжке пришлось уехать из города в середине зимы, потому что на каждом спектакле в самом драматическом месте ей кричали гимназисты с галерки:
— Орхидеева, галифе рри-дер-жи-вай!
Потом я вынул носовой платок и трепетно принялся вытирать его руки, его шинель, ею брюки, его ботинки.
Когда платок вымок, я вытирал рукавом собственного пальто. Он продолжал улыбаться, но уже не столь беспомощно. Мне даже показалось, судя по его губам, тонким и прямым, как спичка, что мы успели поменяться ролями. Выходило, будто не он «потерял панталоны», а я.
С того самого момента, как он встал на ноги, он только и сделал, что брезгливо бросил на панель перчатки и, чтобы помочь мне лучше ориентироваться, несколько раз пошевелил пальцем с еле уловимой снисходительностью:
— Пожалуйста, вот еще здесь, и здесь, и здесь. Очень вам благодарен. Да нет же — около штрипок. Мерси.
Когда все, что нужно было выловить из лужи, я выловил, и все, что можно было оттереть и отскоблить, я оттер и отскоблил, он сказал:
— Мы с вами, кажется, еще не знакомы?
И сделал рассеянную улыбку, словно никак не мог вспомнить собственную фамилию. Я пробормотал:
— Титичкин.
Он с сочувствием пожал мне руку и произнес очень тихо, приглушенно, как бы в дымчатость и ласковость пеленая любимые буквы:
— ШПРЕЕГАРТ.
1
Это же «Шпреегарт!» было его последним словом. Последним словом! С пьяным затекшим сознанием, с ржавыми веками, более тяжелыми, чем ставни Китайгородских складов, на которых железными грыжами торчат замки, с головой, болтающейся на одной ниточке, с волосами свалявшимися — шкурой под собачьим хвостом (после тридцати лет Шпреегарт начал роковым образом плешиветь), с повисшими руками — белыми, как адъютантские аксельбанты, с комочками рвоты на шелковой рубашке и на галстуке с «Rue de la Palx», он умудрился произнести «Шпреегарт!» нежно, как первое «люблю».
Много бы я дал, чтобы заглянуть тогда в его пьяный самовлюбленный мозг.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу