Менильгранд, приехав погостить, жил в доме своего отца, как у себя в Париже, занимаясь с утра до ночи своими картинами. Он и прогуливался-то редко по нашему чистенькому, очаровательному городку, словно бы созданному для мечтателей и поэтов, но где никогда не было ни тех ни других. А если изредка все-таки проходил по какой-нибудь из улиц, то лавочники шептали приезжему, обратившему внимание на его горделивую осанку: «Да это же майор де Менильгранд», словно майора де Менильгранда должны были знать во всех концах света. Однако надо сказать, что тот, кто видел его однажды, уже не забывал никогда. Майор внушал невольное почтение, какое внушают все те, кто ничего уже не просит от жизни; когда не просишь, становишься выше и смотришь свысока на все низости. Менильгранда никогда не встречали в кафе в обществе офицеров, которых при Реставрации тоже вычеркнули из списков и не взяли на службу, но при встрече он всегда пожимал им руку. Провинциальные кафе претили его аристократической натуре. Он просто-напросто не любил подобные заведения, и его нелюбовь никому не казалась обидной. Полковые товарищи знали, что всегда могут повидать его в отцовском доме; старик превращался на время пребывания сына из скупца в расточителя и баловал их пирами, которые они называли валтасаровыми, хотя никогда не читали Библии.
Старик отец на пирах сидел напротив сына, одетый, как одевают героев комедии, однако, взглянув на него, никто бы не усомнился, что отпрыск, которым он так гордился, пошел в его породу. Высокого роста, худой и сухой старик держался прямо, как корабельная мачта, гордо противостоя натиску старости. В долгополом темном сюртуке, обычной своей одежде, он казался еще более высоким и сухопарым, а суровое выражение лица делало его похожим на мыслителя или аскета, отрекшегося от мирской суеты. Вот уже много лет он носил хлопчатобумажный колпак с лиловой лентой, но никому и в голову бы не пришло посмеяться над забавным головным убором, в каком привыкли видеть Жеронта из «Мнимого больного» Мольера. Старый де Менильгранд столь же мало подходил для комедий, сколь мало походил на благодетеля, охотно дающего в долг. При виде него смех бы замер на смешливых устах Реньяра [103] Реньяр Жан Франсуа (1655–1709) — французский комедиограф.
, а задумчивый взгляд Мольера стал бы еще задумчивей. Какова бы ни была юность нового Жеронта или Гарпагона, сейчас уже почти величественного, никто о ней не помнил и не вспоминал. Говорили, что, несмотря на свое родство с Вик-д’Азюром, врачом Марии Антуанетты, он перешел на сторону революции, правда ненадолго. Деловой человек (нормандцы называют свое добро своим делом — серьезное признание!), собственник, землевладелец очень быстро справились в нем с идейностью. Заделавшись революционером, он расписался в безбожии, а покинув революционные ряды — в аполитичности. Отсутствие убеждений и веры удвоили его негативизм, и нигилизмом он ужаснул бы и Вольтера. Однако свои мнения старик высказывал редко, разве что на мужских обедах, какими чествовал сына. В кругу единомышленников он не скрывал своих взглядов, и его речи подтверждали, что монархически настроенные дворяне-католики не ошибались, когда сторонились его, не считая возможным принимать у себя и находя весьма разумным решение старика жить затворником.
Жизнь старый Менильгранд вел самую простую. Никогда никуда не ходил, никого не видел. Мир для него ограничивался двором и садом. Зимой он сидел на кухне возле очага, куда прикатывали ему большое кресло, обитое красно-коричневым утрехтским бархатом; молчаливое присутствие его очень стесняло слуг, они не решались болтать при нем в полный голос и шептались, как будто в церкви. Летом он освобождал прислугу от своего общества и сидел в прохладной столовой, читал газету или разрозненные томики из монастырской библиотеки, купленные на распродаже. Иногда приводил в порядок счета, сидя за кленовым секретером с медными уголками, — мебель, малоподходящая для столовой, но старик приказал спустить его вниз, чтобы не подниматься самому на этаж выше, когда к нему приходили арендаторы. Думал ли он о чем-нибудь еще, кроме подсчета процентов, — неведомо. Лицо, изрытое оспинами, белое, как свинцовые белила, с коротким, чуть приплюснутым носом, хранило непроницаемость. О мыслях старика было известно не больше, чем о мыслях кота, мурлыкающего возле очага. Оспа оставила ему в наследство не только оспины, но и покрасневшие глаза: после болезни веки завернулись внутрь, и он вынужден был постоянно подстригать ресницы, операция неприятная и болезненная; глаза у него болели, он часто моргал, а когда говорил с вами, откидывал назад голову и приставлял к глазам руку козырьком, чтобы лучше видеть. Этот вынужденный необходимостью жест придавал старцу крайне брезгливый и высокомерный вид. Никакой наведенный лорнет не сравнился бы в беспардонности с дрожащей рукой старого де Менильгранда, когда он, приставив ее к бровям, рассматривал вас, задавая очередной вопрос. Говорил он тоном приказа, и не грудным басом, а пронзительным фальцетом, лишний раз доказывая, что в груди у него пустовато, но и голосом пользовался не часто. Можно сказать, экономил его, как свои экю. Но если экономил, то вовсе не как столетний Фонтенель, тот, заслышав громыханье кареты, прерывал фразу на полуслове и заканчивал ее, когда карета отгромыхала. Фонтенель, хрупкая фарфоровая фигурка с трещиной, постоянно пекся о своей сохранности. Старый де Менильгранд крепостью походил на древний гранитный дольмен и если говорил мало, то только потому, что дольмены неразговорчивы. Он и высказывался кратко, по-тацитовски. Слова в разговоре чеканил, но ими не бросался: все его камешки непременно попадали в огород — ранили, и пребольно. Не отличаясь от большинства родителей, он ругательски ругал сына за мотовство и неразумие, но с тех пор, как Мениля — так по-домашнему старик называл сына — раздавила рухнувшая империя, словно гора титана, возымел к нему почтение; старый де Менильгранд презирал жизнь, но уважал людей, против которых ополчалась судьба-злодейка.
Читать дальше