О, этот старый пожелтевший роман года, эта огромная рассыпающаяся книга календаря! Она лежит себе забытая где-то в архивах времени, а ее содержание продолжает расти внутри переплета, неустанно разбухает от болтливости месяцев, от спешного самозарождения бахвальства, от небылиц и бреда, множащихся в ней. О, и записывая эти рассказы, выстраивая истории о моем отце на истрепанных полях ее текста, разве втайне я не надеюсь, что когда-нибудь они незаметно врастут между пожелтевшими страницами этой прекраснейшей, рассыпающейся книги, войдут в величественный шелест ее листов и он поглотит их?
То, о чем мы будем рассказывать здесь, происходило в тринадцатом, сверхкомплектном и словно бы ненастоящем месяце того года на нескольких пустых листках великой хроники календаря.
Утра тогда были поразительно терпкие и свежие. По умиротворенному и холодноватому темпу времени, по совершенно новому запаху воздуха, по отличной консистенции света было ясно, что мы вступили в иную серию дней, в новую окрестность Года Господня.
Под этими новыми небесами голос звучал звонко и свежо, словно в новом и пустом еще доме, пахнущем лаком и краской, только что сделанными и еще не пользованными вещами. Я с поразительным волнением отведывал новые эха, с любопытством надкусывал их, точно поданную к кофе булочку в холодное и трезвое утро накануне путешествия.
Отец опять сидел в конторке в недрах лавки, в маленькой сводчатой комнатушке, поделенной, как улей, на множество ячеек для торговых книг и все время шелушащейся слоями бумаг, писем и накладных. Из шелеста страниц, из бесконечного перелистывания бумаг вырастала разграфленная, пустая жизнь этой комнаты, из неустанного перекладывания пачек квитанций, из бесчисленных названий фирм в воздухе являлся апофеоз увиденного с птичьего полета фабричного города, ощетинившегося дымящими трубами, обрамленного рядами медалей и сжатого разворотами и завитушками помпезных et и Comp.
Там на высоком табурете отец сидел, как будто в птичнике, а голубятни ячеек шелестели пачками бумаг, и все гнезда и дупла полны были чириканья цифр.
Внутренности огромного магазина темнели и изо дня в день обогащались сукнами и шевиотом, бархатом и кортом. На темных полках, в этих амбарах и кладовых плюшевой красочности, приносила стократные проценты густая, отстоявшаяся яркость тканей, приумножался и насыщался могучий капитал осени. Там этот капитал рос и темнел, и все шире рассаживался на полках, словно на галереях некоего огромного театра, каждое утро увеличиваясь и пополняясь новыми партиями товара, ящики и тюки которого вместе с утренней прохладой вносили на медвежьих плечах покряхтывающие бородатые грузчики, окутанные дымкой осенней свежести и запахом водки. Приказчики выгружали эти новые запасы интенсивных мануфактурных цветов и заполняли, старательно замазывали ими все щели и пустоты в высоких шкафах. То был гигантский реестр всевозможных красок осени, сложенный пластами, рассортированный по оттенкам, бегущий вверх и вниз, как по звучащим ступенькам, по гаммам всех цветовых октав. Он начинался внизу и несмело, плаксиво пробовал линялые, альтовые полутона, потом переходил к поблекшей пепельной дымке дали, к гобеленовой зелени и лазури и, поднимаясь все более широкими аккордами вверх, добирался до темно-синего, до индиго далеких лесов и плюша шумящих парков, чтобы затем через охру, сангину, кадмий и сепию вступить в шелестящую тень увядающих садов и дойти до темного запаха грибов, до дыхания трухи в глубинах осенней ночи и глухого аккомпанемента самых глубоких басов.
Приближалась пора Большого Сезона. Оживлялись улицы. К шести вечера город лихорадочно расцветал, дома разрумянивались, а люди блуждали, оживленные неким внутренним огнем, ярко нагримированные и накрашенные, с каким-то горячечным, праздничным и злым блеском в глазах.
Боковые улочки, тихие переулки, уходящие в уже вечерние кварталы, были пусты. Только дети играли на площадках под балконами, играли, запыхавшись, шумно и бестолково. Они подносили к губам маленькие шарики, дули в них, и вдруг шарики по-индючьи ярко раздувались большими болбочущими, расплеснутыми наростами или петушились глупой, красной, крикливой петушьей маской, превращаясь в ярких, фантастических и абсурдных осенних уродцев. Казалось, надутые и курлыкающие, они поднимутся длинными цветастыми вереницами в воздух и, словно осенние косяки птиц, потянутся над городом — фантасмагорические флотилии из папиросной бумаги и осенней ясности. А еще дети с воплями катались на маленьких дребезжащих колясках, тарахтевших раскрашенными колесами, спицами и оглобельками.
Читать дальше