Он не был образцовым молодым негром; на самом деле, он часто бывал совсем не образцовым. Незрелым животным, вот кем бывал Генри по временам, со своей страстью к выпивке и к женщинам — грубая, примитивная сила, которую выпивка делала опасной, а цивилизованность — агрессивной. Но когда он пел, его грехи, казалось, спадали с него, оставляя его чистым, неустыженным, торжествующим. Он пел своему Богу, Богу своей души, что однажды смоет все грехи с этого мира и щедро возместит всякую несправедливость:
«Дом мой за Иорданом, Господи, я хочу переправиться в свой лагерь».
В глубоком басе Линкольна скрывалось глухое рыдание. Лишь время от времени он переходил на слова; но, пока он играл, тело его раскачивалось:
«Господи, я хочу переправиться в свой лагерь,
Господи, я хочу переправиться в свой лагерь…»
Однажды начав, они, казалось, уже не могли остановиться; прочь унесла их музыка, опьяненных этой отчаянной надеждой безнадежных — куда сильнее, чем Генри мог бы опьянеть от неразбавленного виски. Они переходили от одной песни к другой, а их слушатели сидели неподвижно, едва дыша. И глаза Джейми болели от непролитых слез, а также от неподходящих очков; и Адольф Блан, мягкий и ученый, обхватывал свои колени и глубоко задумывался о многом; и Пат вспоминала свою Арабеллу и находила мало утешения в жуках; и Брокетт думал о нескольких храбрых поступках, которые он, даже он, совершил в Месопотамии — поступках, не записанных в донесениях, разве что если их записывал ангел; и перед Вандой разворачивалось огромное полотно, рисующее горести всего человечества; и Стивен вдруг нашла руку Мэри и сжала ее до боли; и усталые детские карие глаза Барбары обернулись, чтобы с тревогой задержаться на ее Джейми. Не было ни одного среди них, кого не расшевелила бы до глубины души эта странная, наполовину мятежная, наполовину умолящая музыка.
И вот она зазвучала, как вызов; повелительная, громкая, почти устрашающая. Они пели вместе, два черных брата, и за их голосами стоял крик множества людей. Они, казалось, выкрикивали свой вызов миру, от своего имени и от имени всех страждущих:
«Разве Господь мой не спас Даниила,
Спас Даниила, спас Даниила?
Разве Господь мой не спас Даниила —
Тогда почему не каждого?»
Вечный вопрос, на который не было еще ответа для тех, кто сидел здесь, пригвожденный к месту, и слушал…
«Разве Господь мой не спас Даниила —
Тогда почему не каждого?»
Почему?.. Да, но доколе, о Господи, доколе?
Линкольн резко встал из-за пианино и слегка поклонился, что показалось странно нелепым, пробормотав несколько высокопарных слов благодарности от себя и от своего брата Генри:
— Мы очень благодарны вам за ваше терпение; надеемся, что мы доставили вам удовольствие, — проговорил он.
Все кончилось. Остались только два человека с черной кожей и лоснящимися от пота лицами. Генри бочком подбирался поближе к виски, а Линкольн вытирал свои розоватые ладони элегантным платком из белого шелка. Все сразу заговорили, стали зажигать сигареты, двигаться по студии.
Джейми сказала:
— Пойдемте, люди, пора ужинать, — и залпом выпила небольшой бокал creme-de-menthe; но Ванда налила себе еще бренди.
Ни с того ни с сего они все вдруг развеселились, смеясь над пустяками, поддразнивая друг друга; даже Валери забросила свою привычную церемонность и не выглядела скучающей, когда Брокетт подтрунивал над ней. Воздух становился тяжелым и душным от дыма; печь выгорела, но они едва это заметили.
Генри Джонс потерял голову и ущипнул Пат за костлявое плечо, потом поднял глаза к небу:
— Ну и ну! Вот так сборище! Слушайте, ребятки, разве не жаркий у нас вечерок? Когда кто-нибудь из вас решит добраться до моего маленького старого Нью-Йорка, уж я вам его покажу. Городок что надо! — и он отхлебнул большой глоток виски.
После ужина Джейми сыграла увертюру к своей опере, и они громко аплодировали довольно скучной музыке — такой ученой, такой сухой, такой болезненно жесткой, настолько непохожей на Джейми. Потом Ванда извлекла свою мандолину и настояла на том, чтобы спеть несколько польских любовных песен; она пела густым контральто, явно дрожавшим из-за бренди. Она мастерски обращалась со звякающим инструментом, извлекая довольно приличные звуки, но ее взгляд был неистовым, и ее жесты тоже, и вот лопнула струна со звуком, который, казалось, совершенно вывел ее из равновесия. Она откинулась назад и растянулась на полу, и ее снова подняли Дюпон и Брокетт.
Читать дальше