Привычная жизнь восстанавливалась, заслоняя виденный сон. Снова через окно долетают крики купальщиков. Снова Аксюша во дворе неутомимо перекидывает камни. Стоит прекрасная погода начала осени. Наконец приезжает Вера. Встречи и разговоры с новыми людьми наложили на нее какой-то едва уловимый отпечаток. Я хочу вытянуть из нее как можно больше, как можно полнее — все, что она узнала и увидела за это время. Мне необходимо это не из любопытства — я хочу проникнуть за эту прозрачную, но несомненно существующую перегородку, выросшую между нами за время ее отсутствия, чтобы стать к ней так же близко, как прежде. Она охотно идет в этом мне навстречу: скоро все мне рассказано до мельчайших подробностей, и наконец, не то невидимая грань, выросшая между нами, исчезает, не то мы снова с ней соединяемся по одну из сторон этой грани — не все ли равно какую, лишь бы вместе…
«Есть необозримый круг явлений, вызывающих самоубийства в отрочестве. Есть круг ошибок младенческого воображенья, детских извращений, юношеских голодовок, круг Крейцеровых сонат и сонат, пишущихся против Крейцеровых сонат. Я побывал в этом кругу и в нем позорно долго пробыл», — пишет в своей замечательной книге «Охранная грамота» Борис Пастернак. И далее об этом круге: «Он истерзывает, и, кроме вреда, от него ничего не бывает. И, однако, освобожденья от него никогда не будет. Все входящие людьми в историю всегда будут проходить через него, потому что эти сонаты, являющиеся преддверьем к единственно полной нравственной свободе, пишут не Толстые и Ведекинды [106], а их руками — сама природа. И только в их взаимопротиворечьи — полнота ее замысла».
Приходит время и для меня коснуться этой стороны или круга (оставим хотя и принадлежащее не нам, но более точное наименование). Да и, в действительности, что же, если не круг, эта замкнутая в своей дурной безвыходной бесконечности кривая, не один ли из девяти кругов Дантова ада, прижизненно проходимый многими из нас в тяжелом одиночестве, без сопутствующего Вергилия или иного проводника, если мы, разумеется, не захотим считать проводником осклабленного и хихикающего по праву лишь своей испорченности и возрастного старшинства над юным добровольцем Мефистофеля.
Приходит период, когда воображение наше утрачивает девственность, когда во многом таинственное и волшебное действо, именуемое жизнью, впервые предстает без покровов, ужасая нас до помрачения всех умственных способностей циничной торопливостью своего непрошеного и неожиданного разоблачения.
Спустя, может быть, полгода после нашего переезда в город, я стал чувствовать присутствие где-то вблизи каких-то, пугавших меня своей низменной жестокостью, откровений. Непонятные слова, намаранные углем и мелом на заборах, стенах домов и даже церквей, фразы, и крики, там и здесь слышавшиеся на улице и порой долетавшие даже с одного берега реки на другой, лишь утверждали меня в инстинктивном желании — не знать. Я помнил завет отца: «Не любопытствуй в дурном». Со мной рядом была сестра, неведение которой в этом отношении равнялось моему и подкреплялось твердым убеждением, что нет никакой необходимости раскапывать и разнюхивать что-либо нечистоплотное, когда гораздо проще отвернуться и пройти мимо. Непонимание ею самых «простых вещей» доходило до того, что рассказ в ее присутствии сколько-нибудь фривольного анекдота ставил рассказчицу (обычно это была «она», а не «он») в самое затруднительное положение. Неуловление «соли» и вообще смысла в рассказанном иногда заставляло сестру задавать удивительные в своей наивности вопросы, на которые не так легко бывало ответить. И, наконец, когда, все так же ничего не поняв и после разъяснений, Вера тянула равнодушное «А-а-а!» и отворачивалась, это никак не служило поощрением к дальнейшим рассказам в этом роде.
Что до меня, то, конечно, я не мог ничего, происходившего вокруг, игнорировать с таким равнодушием. То, что протекало мимо сестры и как бы переставало существовать в ее присутствии, подстерегало меня повсюду, грозя обрушиться всей своей тяжестью. Напрасно я цеплялся за всяческие соломинки, чтобы если не избежать, то хоть сколько-нибудь отдалить наступление известного момента. Он надвинулся неожиданно в одно утро, когда я направился к перевозу, чтобы, перебравшись на другой берег, попасть к обедне в монастырь. Почему-то в этот раз ни Веры, ни тети Кати со мной не было: то ли они ушли раньше, то ли куда-то зашли по дороге, но я оказался один.
Читать дальше