— Вот… серебряная…
— А-а-а! Ну, так ведь это серебро накладное… аплике… — он нерешительно выговаривает несвойственное ему слово. Его не разуверяют. Он поднимается и выходит, по-прежнему держа указательный палец на спуске револьвера. Следом за ним его спутники. Тетя Дина уже успела дружелюбно разговориться с тем парнем, что сидел у дверей, узнала, из какой он деревни. Она и родителей его знает, и братьев. Хотела предложить им чаю…
— Уфф! Ну, это еще ничего! — вздыхает Надежда Федоровна. — По-моему, его больше всего беспокоило, как бы не выстрелил его собственный револьвер, да я и сама, глядя на него, признаюсь, стала побаиваться… Дина! Доставай варенье. Давайте чай пить!..
И тетя Дина радостно спешит в коровник за вареньем…
Отец в прекрасном настроении тоже. Можно, наконец, вернуться к своим занятиям. Он не был взволнован, как все остальные, предстоящим обыском. Но не изменял себе ни в чем и тут, помогая окружающим прятать серебряные ложки. Все кругом были настолько встревожены, что он не чувствовал себя вправе оставаться и внешне таким же безучастным к этой тревоге, каким был внутренне. Он не осуждал их за это, а жалел, жалел горячо и искренно. Жизнь многому научила его за последние полгода. Только теперь он по-настоящему понял, как важно быть терпимым и невзыскательным с окружающими… Нельзя предъявлять к ним те же требования, что и к себе самому. Нельзя тянуть людей вверх за волосы, от этого они не становятся выше. Есть старая китайская легенда о человеке, который измучился на своем поле, где тянул из земли молодые побеги, помогая пшенице расти. Побеги на другой день увяли. «На свете встречается мало людей, которые не помогали бы пшенице расти», — такими словами заканчивается эта легенда, приводимая в одной из священных книг восточной мудрости. О, как много сам он потратил в жизни сил, предаваясь этому занятию. Но что было — то было, и стоит ли сейчас сожалеть об этом?
…………………………………………………
Мне плохо помнится весна, наступившая вскоре. Все, что может о ней напомнить, — это две небольшие записи отца в его тетради, которые я и привожу здесь полностью, ничего в них не изменяя:
«30 марта 1918 г. Весна наступает. Думал ли я, что доживем, среди смертей и развала, которые так ужасны, что перестают ужасать — до того притуплена душа…
Вчера вечером Маня пришла укладывать Сережу, и поэтому у них не было конца разговорам. Он раздевался бесконечно долго, а между тем надо же и маменьке посмотреть обиход сына и кое-что приметить, чего не увидят другие. Поэтому я, несмотря на то, что весенняя усталь и сонливость вконец меня одолевали, не торопил его укладывание, но, не будучи в силах, упал на постель и ждал, когда это у них кончится, чтобы раздеться и лечь. Но не прошло и двух минут, как я уже спал мертвым сном, и проснулся только за полночь. Быстро разделся, кое-как умылся и лег по-настоящему. Но, увы, спал тревожно, и только что задремал, как разбудила собачонка, бросавшаяся на кого-то под окном. Правда, я не обращал внимания, не смотрел, что там происходит, но совершенно бодрый лежал до самого света, перекатывая из одного угла мозга в другой тяжелые думы… Заснул лишь под утро и проснулся рано, с тяжелой головой и головной болью. Ночью видел, что хороню отца, гроб которого куда-то везут, а я настаиваю, что его надо положить у нас в Мелкове, рядом с княгиней, его сестрой, и с мамочкой, с которой и спорю об этом, несмотря на то, что ее памятник на могиле стоит на кладбище перед нами. Утром снова читал книгу о турецкой войне, а затем — своего „Гамлета“, перемарывая отдельные фразы. Льстит или не льстит мне Надежда Федоровна, но мне всего приятнее читать ей. Она внимательна, и ее замечания дельны…
Пора вставать и стучать на машинке…»
«…Уже 8 февраля. И вся зима была солнечной, от самых декабрьских дней. И сейчас все солнце. Весна чудная. Уже только по лесам виден снег, а то все сухо. Земля еще мерзлая только в глубокой тени. Сегодня воскресенье. Я усердно строчу комментарии к „Гамлету“. Девять утра. Я еще не вставал и выпил чашку чая в постели, закусывая маленькими (с горошину) кусочками сахара. Дивный сосновый лес на голубом небе стоит в обоих окнах. Смотрю на дымы, поднимающиеся над трубами. Утренние дымы. Надо будет списать их для „Хроники“…
…Вспоминаю Аксакова: „Мой отец был недалек умом…“ Как часто простоту сердца смешивают с простотой ума! Чем он был недалек, из его хроники вовсе не видно, разве только если считать глупостью, когда не ту шаль человек подарил, ничего не видя за этим…»
Читать дальше