«9 апреля. Сегодня утром Сережа мне прочел (я еще был в постели, а он уже оделся и сидел у меня в ногах) шесть страниц моего диалога, написанного в качестве комментария к первому акту „Гамлета“. Он сделал четыре замечания, и все более или менее верные: заключение, сделанное архиепископом, чересчур христианское для общего тона и эпохи Шекспира; замена придворным дворянина неудачна, cela jure [82], что Гамлет сам присутствует на совете и при нем же его осуждают на изгнание, тогда как совет происходит втайне, без него; что следует сказать не „одно крыло“, а „крыло дворца“ (последнее точно о птице говорят)…»
…Мне тоже запомнилось, вернее, вспомнилось при прочтении этой записи, то солнечное утро, когда, едва одевшись, я прибежал к нему, а он попросил меня прочесть несколько страниц философского диалога (ему просто надо было услышать их в чьем-нибудь чтении); он изложил в них некоторые мысли, пробужденные в нем работой над переводом Шекспира. В доме все еще спали. Он внимательно и серьезно выслушал мою критику, кое-что мне объяснил и кое с чем согласился. Я уже настолько освоился с его последними работами (он так часто разговаривал со мной или с самим собой, не обращая внимания на мое присутствие, работая как бы «вслух», чтобы сделать меня соучастником его труда), что мне решительно начинала грозить опасность (теперь это считают опасностью) превращения в какого-то вундеркинда. Но отец не видел в этом ничего угрожающего. Он считал, что всякая созревающая мысль созревает своевременно и не следует тормозить ее развития, а только направлять и открывать при ее посредстве дорогу новым, еще более сложным и более глубоким…
Весна развертывалась с каждым днем. Солнце все раньше день ото дня поднималось над Марусином. Но во дворе, навстречу ему, уже не звучал дружный птичий гомон. Пернатое население за зиму резко сократилось. И все же весна радовала всех сама по себе, и особенно многое в ней заключалось для меня. Выходя на прогулки уже самостоятельно и без сопровождения старших, я то и дело открывал на дворе и в саду столько еще никогда раньше не замечаемого, что совершенно разучился скучать. Кругом было столько интересного!
И я подолгу, сидя на корточках, разглядываю перезимовавший под снегом побег, только что проросшее семечко, муравьев, торопливо бегущих по своей едва заметной тропинке через дорожку. Иногда с какой-то глухой болью вспоминаются «свои» тропинки и дорожки, деревня… Анемоны, наверное, уже отцвели. Сейчас там крокусы синеют на клумбе у подъезда, в акацийной аллее желтеют скромные цветочки гусиного лука и мать-мачехи, на кругу наливаются бутоны тюльпанов и нарциссов…
Неужели все это там существует все так же и теперь, без нас? И почки на деревьях раскрылись в то же время, что и здесь? И пчелы полетели за первым взятком… и такие же бабочки… да нет, не такие, там они были и ярче, и крупнее. А птицы? Сколько там было птиц…
Когда же, наконец, папа скажет: «Ну, поблагодарим тетушку, погостили, пора и домой…» Время выносить из пристройки наружу драцены и пальмы, расчищать дорожки, высаживать в грунт цветы… Уже, наверно, и соловьи по ночам защелкивают возле дома, пробуя голоса, а жаворонки в поле заливаются высоко над своими незаметными ямками-гнездышками. Вот и стрижи уже появились. Только иволги, как будто, еще нет. Впрочем, это здесь, а там, наверное, и иволга прилетела… В банную аллею. Почти все птицы возвращаются к родным местам.
Сегодня третье мая. А нам все еще не пришел срок вернуться…
А может быть, уже пора? Может быть, я брожу здесь, в саду, а там, в доме, уже все решилось, и меня ищут, а тетя Дина запрягает лошадь проводить нас домой?
Как все, наверное, рады. И особенно Вера! А как же уложить мой «дом», чтобы ничего не сломать, не испортить??
Я бегу, поднимаюсь по лестнице. Через окно вижу на дворе тетю Дину. Она и в самом деле вывела лошадь и выносит из сарайчика хомут. Аксюша выходит из двери. Почему у нее красные глаза и слезы так и бегут по щекам? И за ней Вера, какая-то решительная и белая-белая, глаза блестят, губы плотно сжаты, а если бы не были сжаты, наверное, сразу стали бы такими детскими, беспомощными. Она всегда, становится такой поджатой и решительной, когда что-нибудь плохо. На лбу, высоком и чистом, обозначилась глубокая складка…
— Что случилось?
— Ну что же, милый, вот все и кончилось… Собирайся, завтра уезжаем…
Отец быстро проходит через комнату, крупно шагая. В руке у него стакан воды. В кресле вижу локоть тети Нади. Она сидит спиной ко мне; ее рука ощупью, будто она не видит, отводит стакан в сторону. Лицо ее опущено на стол. Плечи дрожат мелкой-мелкой дрожью, и вся ее фигура какая-то осевшая, будто вдавленная в это кресло…
Читать дальше