Она рассмеялась:
– Вот именно, мой друг.
Мы заговорили о другом, о наших делах и делишках, о наших домах и детишках, но, как мы ни старались, мы поворачивали, на всем скаку, обратно к белому бычку. Я думал, она будет рада услышать подробно про мою жизнь, про всех моих, про мой дом; но убедился (о, женское любопытство!), что все это ей известно нисколько не хуже, чем мне самому. И вот, слово за слово, благо уж начали, затрещали, засудачили о том о сем и ни о чем, с разбором и без разбору, под гору и в гору, ради удовольствия поболтать языком, сами не зная, куда мы идем. Оба мы наперебой сыпали слова гурьбой; с обеих сторон трещала речь, без передышки, как картечь. Растолковывать слова не приходилось: их хватали еще в печи, пока они были горячи.
Насмеявшись вдоволь, я вытирал глаза, как вдруг услышал, что на колокольне бьет шесть часов.
– Боже правый, – сказал я, – мне пора!
– Еще успеешь, – сказала она.
– Твой муж вернется. А видеть его мне не очень-то хочется.
– А мне? – отвечает она.
Из кухонного окна был виден луг, уже наряжавшийся к вечеру. Лучи заходящего солнца натирали золотой пылью тысячи травинок с дрожащими носиками. По гладким камешкам прыгал ручеек. Корова лизала ивовую ветвь; две неподвижные лошади, одна вороная со звездой во лбу, другая серая в яблоках, положив головы друг другу на круп, задумались в предвечерней тишине, кончив пастись. В прохладный дом врывался запах солнца, сирени, теплой травы и золотистого навоза. И в сумраке комнаты, глубоком, мягком, слегка пахнущем гнилью, поднимался из каменной чашки, которую я держал в руке, ласковый аромат бургундской наливки. Я сказал:
– Как хорошо здесь! Она схватила меня за руку:
– И так могло бы быть всю жизнь, каждый день!
Я сказал (меня огорчало, что я пришел ее повидать и пробуждаю в ней сожаления):
– Ах, знаешь, моя Ласочка, может быть, оно и лучше в конечном счете, может быть, оно и лучше так, как есть! Ты ничего на этом не потеряла.
Один день еще куда ни шло. Но всю жизнь! Я тебя знаю, ты меня знаешь: тебе бы скоро надоело. Ты себе представить не можешь, что я за скверное существо, негодяй, бездельник, бражник, распутник, болтун, вертопрах, упрямец, обжора, лукавец, спорщик, мечтатель, злюка, чудак, пучстозвон.
Ты была бы, дитя мое, несчастлива, как камни, и ты бы мне отомстила. При одной мысли об этом у меня волосы встают дыбом по обе стороны лба. Слава всеведущему богу! Все хорошо, как оно есть.
Ее глаза, серьезные и лукавые, слушали меня. Она кивнула головой и сказала:
– Ты прав, душа моя. Я знаю, я знаю, ты великий негодник. (Она этого ничуть не думала.) Ты бы меня, наверное, бил; я бы тебе изменяла. Но что поделаешь? Раз уж на этом свете и то и другое неизбежно (так начертано в небесах), то разве бы не лучше было, чтобы это нам досталось друг от друга?
– Разумеется, – сказал я, – разумеется...
– Ты как будто не очень уверен.
– Нет, как же, – ответил я. – И все-таки надо уметь обходиться без этого обоюдного счастия.
И, вставая, я кончил так:
– Не надо жалеть ни о чем. Ласочка! Так или иначе, мы пришли бы к тому же. Любишь друг друга или не любишь, но когда катушка, как у нас с тобой, подходит к концу, то это дело прошлое, все равно как если бы ничего и не было.
Она мне сказала:
– Лгун!
(И как она была права!).
Я ее поцеловал, ушел. Она провожала меня глазами, прислонясь на пороге к косяку двери. Перед нами стлалась тень высокого орешника. Я не оборачивался, пока не загнул за поворот дороги и не был вполне уверен, что ничего уже не увижу. Тогда я остановился, чтобы передохнуть. Воздух был напоен благоуханием нависших глициний. И белые волы вдалеке мычали на лугу.
Я пошел дальше; и, срезая напрямик, оставил дорогу, взобрался на косогор, пересек виноградники и вошел в лес. Но не затем, чтобы вернуться поскорее. Ибо полчаса спустя я все еще стоял у опушки под сенью дуба, не шевелясь и разинув рот. Я сам не знал, что я тут делаю. Я размышлял, я размышлял. Багровое небо угасало. Я смотрел, как умирают его отсветы на виноградниках с молодыми листочками, блестящими, лоснистыми, пунцовыми и золотистыми. Пел соловей... В глубине моей памяти, в моем опечаленном сердце пел другой соловей. Вечер, такой же, как этот. Я был со своей милой. Мы поднимались по склону, устланному виноградниками. Мы были молоды, веселы, говоруны, хохотуны. Вдруг что-то пронеслось в воздухе, веяние вечернего звона, дуновение земли на закате, когда она потягивается, и вздыхает, и говорит тебе: «Приди ко мне», нежная грусть, падающая с луны... Мы смолкли оба и вдруг взялись за руки и молча, не глядя друг на друга, остановились. И вот из виноградников, на которые легла весенняя ночь, поднялся голос соловья. Чтобы не заснуть на лозах, чьи предательские усики завивались, завивались, завивались, вокруг его лапок обвиться пытались, – чтобы не заснуть, свою старую кантилену пел во все горло любовный соловей:
Читать дальше