— О! Образы! — воскликнул поэт вдохновенно. — В Венеции совершенно невозможно чувствовать иначе, как в музыкальной форме, и думать вне образов. Они стекаются к нам отовсюду — бесчисленные и разнообразные, — более реальные и живые, чем люди, сталкивающиеся с нами в темных переулках. Склонившись к ним, мы можем изучить глубину их зрачков и по выражению губ отгадать, какие слова они готовятся произнести. Одни из этих образов подобны деспотичным любовницам и держат нас под игом своей власти, другие подобны девственницам, окутанным дымкой покрывала, или же заключены в плотную оболочку, подобно куколкам, и лишь тот, кто сумеет сорвать с них покров, будет творцом их жизни. Сегодня утром, при пробуждении, душа моя уже была полна этими образами. Она походила на дерево, усеянное куколками.
Улыбнувшись, он приостановился.
— Если сегодня вечером они раскроются, — прибавил он, — я спасен, в противном случае — я погиб!
— Погиб? — сказала Фоскарина, смотря в его лицо глазами, в которых светилась такая вера, что он почувствовал к ней безграничную благодарность.
— Нет, Стелио, вы не можете погибнуть. Вы всегда уверены в себе, вы держите свой жребий в своих руках. Я убеждена, что вашей матери никогда не приходилось испытывать страха за вас, даже при самых серьезных обстоятельствах. Не правда ли? Ведь одна гордость заставляет трепетать ваше сердце…
— О, мой друг, как я люблю вас и как я благодарен вам за все ваши слова! — откровенно сознался поэт, беря ее за руку. — Вы постоянно даете пищу моей гордости и рождаете во мне иллюзию обладания теми качествами, к приобретению которых я непрерывно стремлюсь. Иногда мне кажется, что вы сами обладаете силой придавать необычайные свойства созданиям, рождающимся в моей душе, и сообщать им новую прелесть в моих же собственных глазах. Порой вы воскрешаете в моем уме изумление того скульптора, который, принеся вечером в храм изображения богов, еще не остывшие и еще, так сказать, не вполне отдалившиеся от лепивших их пальцев, — находит на следующее утро свои статуи воздвигнутыми на пьедестал, окруженными облаками фимиама и испускающими божественность из всех пор грубой материи, из которой он вылепил их своими бренными руками. Вы проникаете в мою душу, дорогой друг, только затем, чтобы творить в ней подобные превращения. Поэтому всякий раз, как мне выпадает на долю счастье быть подле вас, мне кажется, что вы мне необходимы, а между тем в период нашей слишком долгой разлуки я могу существовать без вас, как и вы без меня, несмотря на то, что мы оба знаем, какая красота могла бы родиться от полного слияния наших двух жизней. Таким образом, сознавая всю ценность того, что вы мне даете, и предчувствуя то, что вы могли бы дать мне, я вынужден смотреть на вас, как на утраченную для меня, и тем именем, которым мне так нравится вас называть, я хочу одновременно выразить и неизбежность этой утраты, и мое сожаление о ней.
Он остановился, почувствовав, как дрогнула рука, лежавшая в его руке.
Затем, после паузы:
— Когда я называю вас Пердитой, — глухим голосом продолжал он, — мне представляется, что перед вашими глазами встает призрак моего желания с кинжалом в трепещущей груди.
Слушая дивные слова, которые лились так красиво из уст ее друга, она испытывала уже знакомое страдание. Необъяснимая тревога и горечь наполняли ее душу. Ей казалось, что она утрачивает ощущение собственной жизни, что ее переносят в какую-то фиктивную, необычайно сложную обстановку, наполненную галлюцинациями, среди которых ей трудно дышать. Вовлеченная в эту пламенную атмосферу, раскаленную, как горн кузницы, она чувствовала себя способной поддаться всевозможным превращениям в угоду фантастическим требованиям художника, для удовлетворения живущей в его душе потребности в красоте поэзии. Она понимала, что для этой гениальной души она была тем же, чем был для нее яркий до осязательности образ почившего Времени Года, заключенный в саване опалового стекла.
И ею овладело страстное желание смотреть в глаза поэта как в зеркало, показывающее ей ее отражение.
Она страдала также от смутного ощущения аналогии между этой тревогой и той, что овладевала ею при вступлении в обманчивую жизнь подмостков, когда ей предстояло воплотить какое-нибудь великое создание Искусства. Не вовлекал ли он ее насильственно в эту сферу высшей жизни и, чтобы сделать ее способной обитать в ней, не драпировал ли ее в роскошные одежды? Но тогда, как ей только благодаря невероятным усилиям удавалось держаться на этом уровне, — он сам чувствовал себя свободно и уверенно, как в своей родной стихии, обладая чудесным миром, обновляемым беспрерывным актом творчества.
Читать дальше