— Верите ли вы, Пердита, — спросил Стелио после небольшой паузы, отдаваясь ясному и свободному течению своих мыслей, подобно реке с ее излучинами, образующими островки в долине, — оставляющих в его сознании уединенные пространства, где в известный момент он всегда мог найти новые сокровища, — верите ли вы, Пердита, в таинственное значение символов? Я не имею в виду ни астральные науки, ни знаки гороскопа. Я хочу только сказать, что, подобно верующим в нашу зависимость от планет, мы могли бы создать идеальное общение между нашей душой и земными предметами, таким образом, чтобы, приобретая постепенно отпечаток нашей души и возвеличенные нашей иллюзией, они становились наконец для нее символами неведомой судьбы и таинственным пророчеством появлялись бы перед нами в известных случаях жизни. Вот один из способов вернуть нашей очерствевшей душе частицу ее первобытной свежести. Необходимо, чтобы наши души порой уподоблялись дриаде, чувствующей в себе циркулирование живых соков дерева и разделяющей его жизнь. Вы, конечно, догадываетесь, что я намекаю на только что произнесенные вами слова по поводу проскользнувшей мимо барки. Те же самые мысли неопределенно и лаконически вы выразили в своих словах: «Смотрите, вот ваши гранаты!» Для вас и для всех близких мне людей гранаты могут быть только моими . Для вас и для них представление о моей личности неразрывно связано с этим плодом, избранным мной эмблемой и заключающим в себе столько же поэтических образов, сколько в нем зерен. Если б я жил в эпоху расцвета греческого искусства и мифов, памятники которых открывают наши археологи, то ни один художник не изобразил бы меня иначе, как с гранатовым плодом в руке. Отделить от моей личности этот символ представлялось бы наивному художнику равносильным ампутации живой части моего организма: его языческому воображению этот плод казался бы приросшим к моей руке, как к своей родной ветке. И в сущности его представление о моей личности не отличалось бы от образов Гиацинта, Нарцисса или Кипариса, поочередно рисовавшихся ему то в виде растения, то в виде юноши. Но и в наши дни существуют живые и яркие умы, понимающие истинный смысл и красоту моих образов.
Разве вам самой, Пердита, не доставило наслаждения посадить у себя в саду гранатовое дерево, прелестный «эффреновский куст», чтобы каждое лето любоваться его расцветом и созреванием моих плодов? В одном из ваших писем, подобных крылатым вестникам любви, вы описывали мне красивую церемонию увенчания этого дерева ожерельями в день получения первого экземпляра моей «Персефоны». Итак, для вас и всех любящих меня я действительно воскрешаю древнее мифическое существо, слитое воедино с вечной Природой.
Поэтому после моей смерти (если судьба дарует мне счастье вполне проявит себя в жизни) ученики мои будут чтить мою память в этом дереве, и острота его листьев, пламенность цветка и внутренние сокровища этого гордого плода будут для них эмблемами свойств моего таланта. Эти листья, цветы и плоды, не менее красноречивые, чем слова покойного учителя, приведут их к познанию остроты, огня и скрытых сокровищ, заключающихся в моих произведениях.
Теперь вам понятно, Пердита, в чем состоит главное значение символа. Я сам в силу аналогии, существующей между мной и этим дивным плодом, вынужден культивировать в себе его роскошные свойства, воплощающие мои стремления к полноте и яркости Жизни.
Мне достаточно этого растительного символа, вполне убеждающего меня в том, что силы мои, развиваясь сообразно законам Природы, приведут меня к выполнению моей жизненной задачи. «Natura cosi mi dispone» [3] «Таким создала меня Природа».
— вот эпиграф на заглавном листе моей первой книги. Эти простые слова беспрерывно повторяет мне гранатовый куст, осыпанный цветами и плодами. Мы повинуемся лишь неизменным законам нашей души, и благодаря этому среди бесчисленных падений она остается чистой и сохраняет свою цельность и жизнерадостность, составляющие наше счастье. Между моим искусством и жизнью не существует дисгармонии.
Речь его струилась такой неудержимой волной, как будто он был уверен, что душа внемлющей ему женщины представляет собой глубокий сосуд, способный вместить эту волну, и ему хотелось наполнить его до краев. Духовное наслаждение, в связи со смутным сознанием таинственного процесса, подготовлявшего его ум к предстоявшему напряжению, все сильнее и сильнее овладевало душой поэта. По временам, когда он склонялся к своей единственной подруге, прислушиваясь к всплескам весел, будивших тишину широкого залива, — будто при вспышке молнии вставал перед ним образ тысячеликой толпы, теснившейся в глубоком зале, и на мгновение сердце его тревожно сжималось.
Читать дальше