— Ах, если бы можно было вернуть музыке ее естественную простоту, ее наивную прелесть, ее божественную невинность, извлечь ее, живую, нетронутую, из вечного источника, из таинственных недр самой Природы, из Духа Вселенной. Размышлял ли ты когда-нибудь о детстве Кассандры? Однажды ночью ее оставили в храме Аполлона, а утром она была найдена распростертой на мраморном полу, обвитая кольцами змеи, лизавшей ей уши. С тех пор она стала понимать все голоса, рассеянные в пространстве, постигла все мелодии мира. Могущество божественной — было могуществом музыки. Часть этой Аполлоновой силы одушевляла поэтов, создавших трагический хор. Один из них понимал голоса всех птиц, другой — голоса ветра, третий — голоса моря и огня. Не раз я воображал себя распростертым на мраморных плитах в кольцах священной змеи. Для того чтобы мы могли создать новое искусство, необходимо возродить старый мир.
Стелио говорил с возрастающей горячностью, но, отдаваясь своим мыслям, он чувствовал, что сокровенная часть его души оставалась недоступной, тлившейся со звуками разлитыми в воздухе.
— Спрашивал ли ты себя когда-нибудь, что значит музыка той пасторальной оды, которую поет хор в «Эдипе-царе», когда Иокаста бежит, охваченная ужасом, а сын Лайя все еще продолжает сохранять иллюзию последней надежды. Ты помнишь: «О, Цитера, я призываю Олимп в свидетели — раньше чем кончится следующее полнолуние…» Образы гор прерывают на несколько мгновений ужас драмы. Мирные сельские картины дают передышку смятению людей. Помнишь? Постарайся представить себе строфу рамкой, заключающей между строками ряд телодвижений, выразительный образ танца, вдохновляемого мелодией. Вот перед твоими глазами душа Вселенной в своей первоначальной сущности. Вот ласковый призрак великой общей Матери, склоненный к своим несчастным, угнетенным и дрожащим детям, вот, наконец, торжество Божественного и вечного над людьми, влекомыми слепым роком к безумию и смерти. Постарайся теперь понять, насколько это пение помогло мне найти для моей трагедии средства наиболее простого и наиболее высокого выражения.
— Ты, значит, собираешься восстановить хор на сцене?
— О, нет, я не хочу воскрешать старинной формы, мое желание — изобрести новую форму, следуя лишь моему инстинкту и моему гению, как это делали греки, когда создавали чудное, неподражаемое здание красоты — свою драму. Три живых искусства — музыка, пение и танцы — с давних пор разъединились, два первых продолжали развиваться и достигли великой, мощной выразительности, тогда как третье находится в упадке, поэтому я полагаю, что невозможно слить их в один ритм, не лишив то или иное из них его индивидуальности, приобретаемой веками, способствуя эффектам общего целого, они утрачивали бы свои характерные особенности и теряли бы свою силу. Среди всех средств, способных передавать ритм — слово занимает первое место во всяком произведении искусства, стремящемся к совершенству. Как ты думаешь, разве в вагнеровских драмах признается за словом его настоящая ценность? И разве музыкальная идея не теряет от этого свою первоначальную чистоту, так как зависит часто от обстановки, чуждой Гению Музыки. Без сомнения, сам Вагнер чувствует эту слабую сторону и безмолвно признается в ней, когда в Байрейте подходит к какому-нибудь из своих друзей и закрывает ему глаза рукой, чтобы тот мог всецело отдаться чистой власти симфонии и был очарован высшей радостью глубочайших видений.
— Почти все, что ты говоришь — ново для меня, — сказал Даниэле Глауро, — но это увлекает меня точно предвиденное и испытанное мною самим. Итак, ты не сольешь три гармонических искусства, но дашь каждому отдельное воплощение, и только общая, доминирующая идея будет служить для них связью?..
— Ах, Даниэле, как передать тебе образ творения, созревающего во мне! — воскликнул Стелио. — Ничтожны и грубы слова, которыми ты пытаешься выразить мою мысль. Нет… Нет, как передать тебе то бесконечное, неуловимое, таинственное, что живет в моей душе?
Они подходили к Риальто. Эффрена быстро взбежал по ступеням лестницы и остановился у балюстрады на вершине арки, поджидая своего друга. Ветер налетел на него как легион развевающихся знамен, хлещущих его по лицу своими концами. Канал под ним терялся в тени дворцов, пенясь, точно река в бурном водовороте. Над ним часть неба освободилась от облаков и сияла, прозрачная и яркая, словно спокойная вершина ледников.
— Здесь невозможно стоять, — заметил Даниэле, прислоняясь к дверям какой-то лавочки. — Нас снесет ветром.
Читать дальше