Я плакала горько о смерти больной ослицы, о горе ее верного друга.
Весною, с обычным диким «ура» подъезжали мы с братьями и сестрой к деревенскому дому, я выпрыгивала еще на ходу из большой кареты и мчалась прямо на конюшню к своим ослам… к своему ослу.
Его денник {28} в углу большой, парным конским навозом так задорно благоухающей конюшни был пуст. И стареющий красавец, кучер Федор, спотыкаясь и заминаясь, рассказывал мне, как запечалился Руслан, как захудал совсем, как непонятно оглох под весну, потом отнялись ноги и околел.
Я раскрыла рот и завыла. Это была дурная привычка незабытого детства. Я выла без перерыва и громко всю длинную дорожку парком от конюшни до дома. Долгим звериным воем почтила память погибшего друга.
Печально было то одинокое лето, когда впервые я узнала глухую Дашу.
Прошел должно быть, еще один год до той зимы, о которой теперь вспоминаю, потому что Даше уже минуло одиннадцать лет. Она была длинная не по годам и худая.
Мы жили в городе, и с нами на этот раз обе Даши: глухая Даша и просто-Даша.
Я не любила просто-Дашу за то, что она была ядреная, гладкая, чистая, хохотливая, насмешница, хитрая и нарядная. Все это по какому-то капризу моей души не нравилось мне.
И не любила глухую Дашу за то, что у нее был упрямый выпуклый лоб, испуганные, слишком светлые, выпуклые и неприятно слушающие глаза на сером, стянутом лице с двумя продольными морщинками на лбу над носом и волосы цветом, как мочала в швабре, какие-то сырые и плосковолнистые, главное же — торчащие уши, про которые я знала, что они глохнут от золотухи. Это мне было противно, но притягивало как-то мучительно и неотвязчиво внимание.
И вдруг яркими минутами я любила эту глухую Дашу; это оттого, что теми яркими минутами она вдруг напоминала мне моего осла Руслана, околевшего весною от тоски по своей жене — больной ослице Людмиле.
И вот, когда Даша, нечаянно уставясь на меня глазами и упрямым лбом, внезапно напоминала мне покойного осла, мне вспоминались и вся тоска, и все вопросы пережитые, и я хотела снова выть, несмотря на город, пугалась своего деревенского желания, пугалась сжимавшегося несносною болью сердца и вдруг ненавидела Дашу, кричала ей:
— Уйди, уйди!
И убегала сама.
Я не любила и города — в нем не было земли. Только далеко-далеко, на незастроенной улице, у щелки забора можно было стоять и, не слушаясь понуканий и упреков воспитательницы, глядеть на бедную, серую, кирпичами и мусором запачканную землю, там, там за забором.
И жизни городской нашей не любила. Моего отца утомляла семья. Когда он не лежал целыми днями в своей очень широкой постели, то уезжал куда-то далеко, и мать одна растила моих старших братьев и сестру. Впрочем, я уж и не знала, кто кого растил: они были гораздо старше меня и делали что хотели с собою, и с нею, и с нашей жизнью… Я же была одинока.
И квартиры городской не любила. Она была очень большая и в три стороны длинная, формою, как буква П печатная. Только все три стороны ровные, или серединка даже подлиннее. В серединке и были все «господские» комнаты; на улицу — парадная и спальня матери и сестры, на двор — спальни остальных и кабинеты старших двух братьев. В правой ноге П были кухня и комнаты повара, лакеев и судомойка. В левой ноге — прачечная, комната прачек и просто-Даши, коридор темный, населенный густо тараканами; в его конце, у черного выхода, за занавеской — кровать глухой Даши, а в его начале — дверь в мою учебную и комнату моей гувернантки, к ней прилегавшую.
Две ступеньки вели из полусветлой шкафной вниз в темный наш коридор. Я ступала по нему не иначе, как на носках, боясь раздавить тараканов.
Я глупо, но непобедимо боялась тараканов, и самым загадочным и бесстрашным существом казался мне высокий рыжий морильщик с небольшими мехами в одной руке и жестянкой в другой; он появлялся в нашем печальном коридоре раз в месяц, и каждый его приход приносил мне безжалостно-тщетную надежду на избавление от моих врагов.
Тараканы не исчезали… тараканы, выспавшись сладко от дурмана, просыпались бодрее прежнего, и я, с ужасом, по-прежнему проскакивала несколько шагов, отделявших дверь учебной от ступенек в более светлую шкафную, где я играла между одинокими уроками в «гимнастическую школу» с десятью моими мячиками всех возрастов.
Глухой Даше оказывали мы благодеяние. Я это слышала от просто-Даши и от мамы. Глухую Дашу, в утешение за то, что ее отца забодал насмерть мызный бык, не только обучали и содержали три зимы в школе, но теперь, по окончании ею школьного курса, взяли в господский дом в подгорничные к просто-Даше; обували, одевали и кормили. Лечили золотуху рыбьим жиром.
Читать дальше