— Кто это? — спросил Бернгейм секретаря. Тот поднял трубку с услужливой решительностью, с которой за пятнадцать долларов в неделю снял бы трубки всех телефонных аппаратов города. Понуждаемый необходимостью говорить тихо и боязнью уменьшить шепотом свою почтительность он усвоил отрывочную манеру разговора, незаконченные обороты речи, будто намеки были более внятны, чем завершенные предложения.
— Граних Дюссельдорф спрашивает, завтра подпишет, — отрубил он.
— Пусть подождут, — приказал Бернгейм, — я на совещании.
Секретарь передал:
— Сожалею, прошу подождать или, если угодно, позвоните через час. Господин Бернгейм на важном совещании. — Он счел необходимым назвать совещание «важным». Таким образом становятся незаменимыми.
Действительно, Пауль Бернгейм был доволен, что совещание было отнесено к разряду важных. Ему нравились эти безобидные обманы, и он пользовался ими из опасений, что сам может оказаться жертвой подобной лжи. Потому он сказал:
— Позвоните господину Робинсону и скажите, что я на важном совещании и ожидаю завтра его визита.
— Господин Робинсон, — сказал секретарь, переговорив по телефону, — просит вас прибыть к нему. Как раз завтра у него нет времени.
— Тогда пусть ждет, — решил Бернгейм с наигранной твердостью. Ответ Робинсона рассердил его — в особенности потому, что не был предусмотрен. Он хотел было дать дальнейшие поручения, но суеверное чувство остановило его — сегодня все сорвется!
Пауль хотел отыграться и поставить точку. Он позвонил еще раз.
— Ваш господин брат, — доложил секретарь.
— Ты, Теодор? — спросил Пауль.
— Да, — сказал Теодор. — Не уходи, через пять минут буду у тебя.
Вошел Теодор.
Впервые за долгое время он отказался от своей форменной одежды, дома валялись его кожаные куртки. Приглашение Пауля присесть Теодор отклонил. Он стоял в сумерках зимнего вечера; несколько снежинок еще блестели на плечах его пальто и быстро таяли. В руке он держал шляпу — видно было, что он охотнее держал бы ее обеими руками. Смирный — как-никак здесь хозяин его брат. Пауль казался еще более чужим среди чужой мебели, которая Паулю и только Паулю принадлежала. Это был не дом матери, где он, пусть лишенный наследства, все же наслаждался чувством возвышенной горечи, порожденной утраченным правом владельца. Поможет ли он мне? Вплоть до последнего мгновения, когда он нажал кнопку звонка у входа, Теодор ходил вокруг дома, не имея определенного плана действий. Он не мог представить себе, с чего начнет разговор, что ему ответит Пауль. И теперь не знал, что сказать. Внезапно сумерки окутали комнату. Пауль не зажигал свет. Будто звал темнеющее небо в союзники против Теодора.
Пока не наступила ночь, я скажу, подумал Теодор.
— Мне нужны две тысячи долларов, немедленно, — сказал наконец Теодор.
— У меня их нет.
— Я должен сегодня ночью уехать с Густавом. Ты его не знаешь. Он кое-что натворил.
— О чем ты? Как это тебя касается?
— Можешь выдать меня полиции, если хочешь. Я замешан. — Ему пришло в голову, что Пауль может принять его за обычного преступника, и он поспешно добавил: — Это дело политическое.
Последние слоги этого слова еще шипели у Пауля в ушах. Стало темно. Он снова вспомнил о Никите.
— У меня нет денег.
— Звони, займи, сейчас же, скорее! — Теодор заговорил громче, будто решил, что теперь, когда наступила ночь, осторожничать не имеет смысла.
— А что случится, — спросил Пауль медленно, — если я не дам тебе денег?
— Ты! — закричал Теодор. Он схватился за стол, стеклянное пресс-папье само скользнуло ему в руки. Он бросил его на пол. Оно загромыхало.
В это мгновение зазвенел дверной звонок. Пауль открыл.
Вошел Николай Брандейс.
Это был крупный, сильный мужчина сорока с лишним лет, с удивительно упругой, тигриной походкой, с глубоким и мягким голосом, которому иностранный акцент придавал особое очарование. Иногда казалось, будто Брандейс намеренно неправильно выделяет некоторые слоги. Знакомые поражались быстроте и многосторонности его ума и недоумевали относительно косности, которую он проявлял, упорно повторяя старые ошибки. Да, была у него бестактная привычка — фразу, которую произносил собеседник, повторять со своей собственной интонацией и неправильными ударениями, словно он хотел исправить говорившего и удостовериться, что верно его понял. Это свойство вызывало у людей недоверие к нему. Если людям не нравится слышать, как исправляют их ошибки, то их тем более озлобляет, если даже правильность их речи не признается достойной уважения. Брандейс оставался для них чужаком. Они лишь до определенной степени могли спокойно переносить его своеобразие и испытывать к нему симпатию. Брандейс же переходил эту грань. В каком-нибудь иллюстрированном этнографическом атласе или в музее, в качестве безобидного экспоната на стене, его нашли бы только «экзотичным». Но он был живой.
Читать дальше