Ему все время было не по себе, в этом было что-то необъяснимое. С друзьями он был скрытен, и сам же от этого страдал. Все его томило, и купол Санта-Мария-дель-Фьоре в вечной дымке в конце улицы Дей Серви, который он видел на обратном пути в школу, когда выходил на пять минут на площадь Аннунциата погреться на солнышке, вселял в него бессильную тоску, которая усиливалась, если вдруг звонил колокол.
День клонился к вечеру, и все эти далекие, приглушенные звуки будили одно желание — сбежать. Как будто сам воздух прислушивался — прозрачный воздух, внушавший ему какую-то робость и страх.
Когда он шел ужинать, начинало темнеть, и цирковые балаганчики в тени деревьев на площади Беккария слепили глаза светом ацетиленовых фонарей, а карусель все кружилась и кружилась, и звучал органчик.
Он видел улицы Гибеллина и Дель-Аньоло — узкие, со сходящимися вместе домами. Другие улицы, со стороны Баррьера Аретина, шли прямо к деревьям и полям и перед ними обрывались.
Когда он возвращался домой, хозяйка сидела за шитьем в компании других женщин, с которыми он никогда не заговаривал.
Между тем все чаще случались дни, когда наваливалась усталость от учебы — усталость, от которой он необъяснимым образом чувствовал себя виноватым.
Еще он думал, что не у всех есть средства, чтобы учиться!
По сравнению с товарищами он чувствовал себя человеком молодым, но уже сильно пожившим. И потому с добродушным удовольствием звал их ребятами. На их манеру вести себя с преподавателями он смотрел снисходительно. Но смеяться над тем, что их веселило, не мог — и зачастую брюзжал на них, не скрывая скуки.
Хорошо было лежать на кровати, закрыв глаза.
Он обнаружил, что все попытки сдружиться с однокашниками оказались тщетны: безразличие к одним перешло в отторжение и неприязнь; к другим же, особенно к студентам побогаче, которые гнушались им как социалистом, он питал вражду. Большинство считало его ненормальным, но относились к нему почти все хорошо.
Наконец, убежденный, что с этой усталостью спорить бессмысленно, он перестал ходить в школу. А когда товарищи подняли его на смех, сказал, что у отца больше нет денег, чтобы содержать его во Флоренции.
В последние дни он все сильнее чувствовал — с тоской, но и с удовольствием тоже — свое отличие от остальных. И не мог взять в толк, как это другие учатся и не вынуждены поступать так, как он. И еще больше спешил уехать.
Проучившись всего четыре месяца, он вместо того, чтобы из полученных от отца денег заплатить хозяйке квартиры за месяц вперед, безо всякого предупреждения вернулся в Сиену.
Его приняли как человека, который, пускай и поздновато, но все же одумался. И он не смел признаться, что хочет заниматься самостоятельно и потом все-таки попытаться сдать экзамены. Но узнав случайно из полученного Ребеккой письма, что Гизола давно уже живет во Флоренции, а вовсе не в Радде, тотчас принял решение.
Доменико же, который с самого начала ожидал слишком многого и это внезапное возвращение в Сиену воспринял как вразумление свыше, пытался поговорить с сыном по-хорошему, и все спрашивал:
— Зачем ты меня бросаешь? Я ведь твой отец. Господь стучится сейчас в твое сердце. Неужели не слышишь?
Но увидев, что не в состоянии повлиять на сына, просто махнул на него рукой в надежде, что время все исправит.
И Пьетро, которого мучила совесть, чтобы чувствовать себя вправе поступить наперекор отцовской воле, принялся за учебу с неведомым ему раньше увлечением.
Три года в технической школе, наложившись на учебу в семинарии, произвели переворот: он чувствовал себя совершенно другим человеком и стоял на пороге новых перемен.
Его социализм становился, по его словам, скорее интеллектуальным — в полном соответствии с модой. Веры, с которой он когда-то рвался обращать окружающих, уже не было, но к своим чувствам он применял нравственные принципы социализма.
Эти три года, казалось ему теперь, пролетели, как один день, не оставив весомого следа даже в мыслях — будто он только и успел, что перевести дух.
Экзамены, при всем его желании, постепенно становились просто предлогом, и это не казалось ему ни честным, ни допустимым. С растущим нетерпением ждал он встречи с Гизолой и на Гизолу возлагал все свое упование.
Целыми днями он сидел дома, один, и, припав к окну, смотрел на узенький голубой прямоугольник между крышами. Эта глупая, такая далекая синева почти бесила его, но он не сводил с нее глаз. Ласточки, отсюда казавшиеся черными, проносились мимо, как подброшенные. И только там, наверху, у последних окон стоял кто-то, совершенно ему незнакомый! Всю пустоту этого одиночества словно вобрал в себя один дом — один из самых старинных в Сиене, с обвалившейся башней над угрюмой аркой Дей Росси. Совершенно нежилой, он стоял среди тесно прижатых друг к другу хмурых и заброшенных домов — домов с резными гербами исчезнувших семейств на стенах, которые никому уже ничего не говорят, со стенами в два метра толщиной, сводчатыми потолками и комнатами, в которых нечем дышать. На вечно закрытых окнах и выступающих из фасада подоконниках — пыль и широкие полотнища паутины.
Читать дальше