Но романы 30-х годов — не символистские произведения. Уже при первом, беглом чтении заметно, что написаны они твердой рукой, что зримость, пластичность образов Грина напоминает скорее сюрреалистическую манеру Сальвадора Дали, чем тающие в потоках света полотна импрессионистов. Грин, так любивший и ценивший живопись, старавшийся не пропускать ни одной сколько-нибудь заметной художественной выставки, полотна сюрреалистов выделяет особо. И поражающее его у Дали ощущение ирреальности, холодного света, в котором, как в прозрачном стекле, застывают люди и предметы, Грин переносит в свои романы. Он страшится безоглядного отречения от реального мира ради мира призрачного. И страх этот тем искреннее, что в иные моменты Грин с наслаждением отказывается от реальности. Его постоянные рассуждения о внутреннем беспокойстве передоверяются также и персонажам, которые если и не говорят о тревоге, то ее испытывают. Начиная новый период с «Ясновидящего», Грин ищет своего читателя: «Тот, кто не просыпается на заре с тревогой за уходящую жизнь, не полюбит моего романа… самого экстравагантного из всего, что я до сих пор написал, но, если я лишу мои книги заложенного в них безумия, не утвердится ли это безумие в моей собственной жизни? Кто знает! Может быть, именно мои книги позволяют мне сохранить видимость равновесия».
Зыбкое равновесие реального и ирреального — ключ к поэтике Грина. Роман «Полночь» обнаруживает эту особенность, вероятно, в наибольшей степени. Как и другие произведения, «Полночь» — произведение, испытывающее многочисленные и подчас противоречивые влияния.
Вообще способность Грина к заимствованиям — несомненная черта его стиля, привлекательная и настораживающая одновременно. Принадлежа к когорте европейцев в широком смысле, образованнейших писателей, знакомых с философией и искусством разных стран, собирающий свои «плоды» повсюду — от средневекового примитива до межвоенного авангарда, от религиозных мистиков до фильмов Эйзенштейна и Бергмана, не говоря уже о множестве прочитанных и постоянно перечитываемых книг, Грин наряду с очевидными приобретениями рискует потерять определенность собственного облика, стать вторичным писателем. Нельзя сказать, что Грин этой опасности полностью избегает.
В 30-е годы, при обдумывании «Ясновидящего» и «Полночи», он обращается и к наследию Кафки, и к Э. По, и к «Клубку змей» Мориака, и к старой английской традиции, в особенности к романам Диккенса. При этом «Полночь» — единственная книга, в которой слышится и добрая авторская интонация рождественских рассказов «Пиквикского клуба», и грозные ноты исторического повествования «Барнеби Радж». С первыми его роднит история встречи сироты Элизабет, убежавшей ночью из дома тетки и нашедшей в случайном прохожем отзывчивую душу, покровителя, который приводит ее в свою семью и воспитывает наравне с родными дочерьми. Со вторым — общий тон повествования, напоминающий о готическом романе.
«Барнеби Радж» в творчестве Диккенса стоит несколько особняком. Задуманный автором в духе Вальтера Скотта, он создается в годы чартизма и не без основания считается историческим романом. В его центре — событие, имевшее место в Лондоне в конце XVIII века, так называемый «бунт лорда Гордона». Его описание могло заинтересовать Грина разными сторонами. Речь у Диккенса идет о религиозной вражде католиков и протестантов, приобретающей форму гражданской войны. Вышедшие на улицу народные массы становятся опасной политической силой. Нечто подобное Грин как раз отмечает в своем «Дневнике». Его волнует не столько проблема социальных истоков бунта или религиозного противостояния, сколько «техника» сложного соединения в психологии фанатизма и карьеризма. В романе Диккенса им грешит потомок старинного шотландского рода Гордонов, избранный в парламент от «гнилого местечка», глухой провинции и фактически ставший орудием в руках темных сил. В 30-е годы XX века история предложила немало подобных вождей, лишенных генеалогических корней, но сходным путем, через угрозы и подкупы избирателей, рвущихся к власти.
И, однако, у Грина они не образуют даже фона повествования. Как и в «Обломках», автор избегает не только дат, но даже тех точных примет, которые помогают реконструировать эпоху. У Диккенса Грин учится тому, что называет «освещением», передаче общей атмосферы угрозы обыденной жизни, тайны, окружающей самые простые существа. Двуплановость, столь характерная для писательской манеры Грина, находит в «Барнеби Радже» опору и образец. Обдумывая сюжет романа «Ясновидящий», Грин с самого начала предполагает в нем наличие двух уровней — жизни мелкого служащего Мануэля, раздавленного «ужасающей тяжестью будней», и мечты, компенсирующей отвращение двадцати четырех часов, проведенных на службе и в доме тетки Мануэля:
Читать дальше