По площади проезжал на коне высокий боярин в русском платье, в красивой бороде, и Васька рванулся было к нему:
— Боярин, купи хоть ты!
Глаза московского полонянника и беглого московского тысяцкого Ивана Вельяминова встретились на миг, только на миг! Боярин покачал головой: не было лишнего серебра, да и как поглядит еще на него Мамай, начни он выкупать русский полон! Проехал мимо, еще раз оглянул на отчаянно потянувшегося ему вслед русича, закусил губу до крови… Ожег плетью коня, и тот, вздрогнув, перешел вскок, понес боярина наметом, прочь от скорбных рядов, от непереносного укора русских родимых глаз, от всей этой толпы мужиков и женок с дитями…
Мамай не послушает его и теперь, не послушает никогда! Все учнет деять по-своему, усиливая Дмитрия и отсекая от себя саму возможность поднять Русскую землю противу московского самодержца. А тогда — зачем он здесь, зачем?!
А Васька глядел ему вслед, не видя того, что около него уже остановился внимательноглазый татарин в богатом, мелко стеганном халате и прошает что-то, а продавец, хозяин Васьки, торопливо объясняет, что раб-урусут балакает и по-татарски, и по-кафински, и по-гречески, а потому за него мало предложенной платы и пусть гость приложит к цене раба еще два серебряных диргема…
Русский боярин, единая его, как оказалось, призрачная надежда, ускакал, и, когда покупатель окликнул Ваську по-татарски, проверяя, не наврал ли продавец, он вздрогнул, не сразу поняв, о чем речь, вспыхнул, сглотнул голодную слюну, ответил наконец на повторный нетерпеливый вопрос татарина. После произнес несколько слов на фряжском и греческом.
— Понимает, — удоволенно кивнул головою татарин и, расплачиваясь, поманил Ваську: — Идем!
Куда? Что придется делать ему в этой новой жизни? Васек не спрашивал. Ждал лишь, когда накормят. Да еще оглянул на женочий ряд, последний раз пожалевши глазами полюбившуюся женку, с которой было перемолвлено на пути слово-два и к которой уже подходил очередной покупщик. „Прощай и ты!“ — подумал и свеся голову заспешил вслед за новым господином своим…
ГЛАВА СОРОК ПЕРВАЯ
Иван Вельяминов воротил к себе в шатер злой. Кинул стремянному плеть, швырнул дорогой опашень в подставленные руки слуги, скидывая на ходу сапоги, повалился в кошмы. Почти застонал, зарывая лицо в курчавый мех. Подняв глаза, увидел перед собою сидящего на корточках отца Герасима.
— Не сумуй, сыне! — произнес тот, жалостно глядя на душевные муки своего боярина. — Помоли Господа, да вдаст тебе в ум мысль здраву, — негромко попросил поп.
Иван глянул бешено, желая не то закричать, не то заплакать.
— Мнишь, простят? — вымолвил наконец.
— Простят не простят, а пробовать надоть! — возразил поп. — Им-то, на Москве, тоже зазорно, что ты тут сидишь, в Орде Мамаевой!
— Не простит меня Дмитрий, — как можно тверже отверг Иван. — Крови моей захочет! И Акинфичи не позволят ему!
— Что же делать-то, батюшко? — скорбно вопросил поп. — С нехристями век не наздравствуешься! Хоть сам тогда кликни Магомета да забудь Господа нашего Иисуса Христа!
— А коли и так? — с тяжелой усмешкою возразил Иван.
— Тогда, — с сокрушением вздохнул отец Герасим, — я уж тебе не слуга! Мне от Господа моего не отступить, на земную прелесть не можно променять жизнь вечную.
Сказал сокрушенно, но твердо. Верный Ивану был поп и веровал такожде верно: до умертвия. И не умел, и не мог отступить Господа своего по слову Спасителя: „Возлюби Господа своего паче самого себя“.
Поник головою Иван, перемолчал. Впервые сквозь всегдашнюю злобу противу великого князя пробилось к нему отчаянное, облившее холодом сердце прозрение. Быть тут — надобно стать таким же, как они, ордынцем, и не мечтать ни о чем другом уже, и не спорить с властью того, кто сидит, по праву рождения своего, там, на Москве, поддерживаемый и прославляемый всеми. А тут, в Орде Мамаевой, у этих измельчавших, потерявших мудрую дальновидность степных правителей, где копится глупая злоба противу Руси, здесь он не нужен, и не здесь искать бы ему отмщения своему ворогу и услады гордости своей, восставшей противу неодолимого хода времени.
— Ты поди, — попросил он негромко. — Напишу дядьям, что ответят? — И уже когда Герасим тихо вышел, отрицая, покачал головой. Навряд теперь простит его князь Дмитрий! Да и… Не хотелось прощения! А раз так — надобно ехать в Тверь. И бросить все? Бежать от Мамая? Уйти в частную жизнь, схоронить себя в дареных тверских поместьях, признав, что жизнь нелепо окончена и ничего, кроме дряхлой старости, не светит ему впереди?
Читать дальше