Я хуже понимала его слова, чем речь его молодого помощника. Он тоже говорил медленно, цедя и разделяя слова. Но он плохо знал здешний язык. Потом он забылся и стал говорить со мной по–латыни, а один из монахов переводил. У него был красивый и звучный голос, у этого инквизитора, голос напевный и угрожающий, и я боролась с собой, чтобы не поддаться соблазну этого голоса. Этих интонаций отцовских упреков. Этих терпеливых и умиротворенных объяснений и уговоров. Если я откажусь исповедоваться, и если я откажусь признаться во всём, что знаю, то это ничего не даст, потому что факты моей связи с ересью подтверждены, как бы я ни клялась в обратном, многочисленными свидетельствами против меня. И в таком случае мне грозит вечное заточение в Муре. А если я к тому же, из–за своей проклятой гордыни и дьявольского упрямства осмелюсь отказаться раскаяться и просить воссоединения со святой Церковью, апостольской и Римской, то в таком случае, он вынужден будет передать меня в руки светской власти как закоренелую и упорствующую в ереси, дочь тьмы, отлученную и проклятую.
Я отвечала на его вопросы быстро и кратко. Теперь мой гнев был заглушен страхом. Я не пыталась лгать, но скрывала правду. Я сознавалась и изворачивалась. Но ни разу я не сказала, что раскаиваюсь. Он не смог заставить меня это сделать. И я говорила только то, что он и так уже знал. О том, что я пыталась помочь Пейре Отье, еретику, бежать из Бёпуэ. Но я не произнесла имени Гийома Меркадье, потому что надеялась, что на него еще никто не донес. Я говорила коротко, как только можно. Я призналась, что была верующей в еретиков, и была ею всегда, с самого детства. Он спросил меня, не мои ли это мать и отец в таком случае навязали мне эти заразные доктрины еретиков. Я не ответила. Он спросил меня, скольких еретиков я видела, и кому из них я поклонялась. Поскольку я не поняла вопроса, он очень сухо уточнил, что поклоняться — это значит простираться перед ними и просить их благословения. Я ответила, что да, и также, что я ела благословленный ими хлеб и участвовала в их неблагочестивых церемониях, и всячески служила и помогала им. И что я верю, и всегда верила, что они — добрые люди, и добрые христиане, и только они одни могут спасать души.
Он спросил меня, видела ли я, как Раймонд Дюран из Бельвез и его брат Думенк из Рабастен поклонялись еретикам. Я отказалась отвечать. Я также отказалась отвечать о Кастелляне Дюран и о семье Саллез из Верльяк, и о Боне Думенк из Сен — Жан Л’Эрм. Когда он стал настаивать, я просто ответила, что нет, не видела. В то же время, я понимала, что не особенно его и интересую. Он собирал против них, против нас всех свидетельства, где содержались весомые доказательства. А лично я его вообще не интересовала. Он не желал посвящать мне много времени. Во всяком случае, моя судьба была решена, и я для него была всего лишь еще одной верующей в еретиков, одной из многих, долженствующих получить по заслугам. Он смотрел и не видел меня. Всё, чего он хотел — это заставить меня сказать, что я знаю о других добрых людях, до которых он еще не добрался, и не доберется, если Бог так захочет. Но это, к сожалению, от меня не зависит. До Пейре Санса и Санса Меркадье. Кто теперь осмелится защищать их? Кто их спрячет? Я и в самом деле ничего о них не знала. У них было достаточно времени, чтобы покинуть свои убежища в Монклер и в Борне. А если бы я знала, куда именно они отправились, то все равно не сказала бы. Но и он тоже знал, что только теряет со мной время, что от меня ему не будет никакой пользы. Гнев и усталость сделали меня очень нервной. Я ерзала и не могла стоять неподвижно перед ним, как положено. Внезапно он пристально посмотрел на меня своими маленькими холодными глазками. Будто впервые меня увидел.
— Что это у Вас на шее, Гильельма Маури?
Я попыталась закрыть руками грудь, но он позвал стражника. И опять этот человек схватил меня за руки, больно скрутил. Он потянул за длинный шнурок, вытащил кожаное украшение из–под моего несчастного платья. Потом, по знаку инквизитора, сорвал украшение у меня с шеи и поднес к нему.
— Амулет?
Я закусила губу, я попыталась объяснить ему, что это всего лишь сарацинское украшение, которое мой брат принес из Тортозы. Нет. Он ничего не хотел знать. Он держал украшение в руке и ему нужно было подходящее для него объяснение. Я слышала, как он говорит о предрассудках, о колдовстве, о дьяволах и неверных, но не хотела этого слушать.
Когда меня отвели обратно в камеру, я не ощущала даже гнева. Всё во мне словно умерло. Моё сарацинское украшение было так дорого для меня, как средоточие моего сердца. Я знала, что никогда больше не увижу ни моего брата Пейре, пастуха, ни Берната. Всё кончено.
Читать дальше