— Да, да, я слушаю вас, Хвостов… — произнес я и поймал себя на мысли: я никогда не называл его так — Хвостов. В том, что я назвал его так — Хвостов, — я точно переступил грань в своем отношении к нему, что–то он выказал такое, что меняло мое отношение к нему.
— Вы видите в Чичерине едва ли не гения… — произнес он неожиданно тихо. — А по мне, эта его странность — маска… За нею легче упрятать то, что он сам зовет недостатком мысли! Вот как!
— Говори, да не заговаривайся, Хвостов! — вырвалось у меня.
Казалось, в этой своей неприязни он обрел опору — будто стих окаянный ветер, оставив его впокое: он пошагал.
— Вот она, ваша терпимость! — крикнул он не останавливаясь. — Вот она!
Он ушел, а я продолжал стоять. Да не дал ли я ему повод говорить о недостатке терпимости? Какая была необходимость вот так осекать его?
В десятом часу Чичерин пригласил к себе Красина, а часом спустя к нему направились Литвинов и Боровский. Я был в парке и, взглянув на чичеринские окна, увидел, что они зеленые — видно, беседа шла у письменного стола, подсвеченного настольной лампой, — в самом этом зеленом сумраке поселилась тайна. На память пришли слова Чичерина, произнесенные где–то при выходе из Сан — Лоренцо: «Мне сказали, что Вирт добивается приема у Ллойд Джорджа, однако безуспешно… Разговор не имел продолжения по моей вине: я не распознал в этих словах далеко идущего смысла, а он был, этот смысл, сейчас я его вижу — он в густозеленой мгле тайны… Я представляю, как ожило воображение Георгия Васильевича! Бедняга Ллойд Джордж полагает, что поставил русских в безвыходное положение. Он небось уснул сегодня с улыбкой на устах — безвыходное!.. Его небось посетил сон, какой он ждал все эти дни и не мог дождаться: Парис наконец внял слову старого валлийца и изменил свой выбор, остановив внимание на той скромной девственнице, что расположилась поодаль и, как могло показаться, так приглянулась старому волоките. Ему, Ллойд Джорджу, невдомек, что в этот полуночный час кроткий Чичерин, еще с достопамятных лондонских времен обрекший себя на бессонницу и превративший ночь в день, населил зеленый сумрак своего кабинета совсем иными тенями. И, подобно тому как это было многократно, неяркий, но устойчивый пламень возник в глазах Чичерина: мысль столь же неожиданная, сколь смелая, вторглась в его сознание и лишила покоя — нет, ночь не для него… Не случайно все его великие идеи рождались в тот заповедный час, когда мир обретает миг абсолютного покоя: тишайшая полночь, тот час тишины, когда даже птица в своем сонном забытьи умолкает, даже прибрежная волна замедляет свой бег, даже звезды как бы каменеют.
Наверно, великое благо, что не утратил здорового сна Ллойд Джордж. Впрочем, не только он, но и динамичный Барту, намаявшийся за день, и меланхоличный виконт Иссии, и целеустремленный Шанцер, и обстоятельный Факта, которому по праву хозяина спать не положено даже тогда, когда все спят… Впрочем, спит, сладко посапывая и самозабвенно вздыхая, не только представительная Антанта. Если выйти на веранду, можно рассмотреть в первозданной тьме апрельской листвы особняк немцев — и он, этот особняк, погружен в дремотную мглу: спят и Вирт и Мальцан… Да что немцы! Уже давно улеглась на покой смятенная в эти апрельские дни двадцать второго года Санта — Маргери–та, а вместе с нею и Кава де Лавания, и Сестри Леванте, и Сан — Ремо… Спит побережье. И не только побережье; спит знатная Генуя: спят сном праведников ее палаццо и доходные дома, ее пристани и доки, ее биржевые и нотариальные конторы, ее ломбарды и похоронные бюро. Сон — благо. Отдайся ему безраздельно — и проживешь сто лет… Повинуясь доброму инстинкту, спит, поверженное многозвездной итальянской ночью, все живое, кому дана долгожданная отлучка от пустой суеты житейской самой природой. Бессонница да страдная мысль только Чичерину не дали покоя — бодрствует русский…
Было без малого два, когда ко мне постучали:
— Вас просит к себе Георгий Васильевич.
Он поднял на меня глаза, точно хотел спросить: ну кто спит в этакую рань? Горела зеленая лампа, но он был один. Перед ним лежал томик Вольтера — его максимы, прижизненное издание, — он брал его иногда и в дорогу.
— Позвоните, пожалуйста, немцам, — произнес он, не выпуская из рук Вольтера, и кивнул в сторону окна, за которым был красный особняк. — Я не оговорился: позвоните немцам и пригласите к телефону фон Мальцана… — Сейчас я заметил, что его указательный палец разделил томик Вольтера надвое, удерживая то место книги, на котором он прервал чтение. — Скажите ему, что мы хотели бы видеть немцев у себя к завтраку, намереваясь продолжить переговоры, прерванные в Берлине. — Он извлек защемленный палец, дав понять, что сказал почти все и намерен приняться за своего Вольтера. — Завтра пасхальное утро, и он скажет, что хотел бы пойти в церковь, но вы постарайтесь настоять…
Читать дальше