Кажется, Германия осталась позади, и это дает возможность подбить черту под немецким туром встреч.
У Литвинова редкая способность найти повод к нужному разговору — в этом поводе есть непредвзятость и острота, хотя сам факт обыден.
Литвинов.Хитрые итальянцы по случаю конференции заново перекроили Геную: Ллойд Джордж, как бог Саваоф, получил место на холме Курто де Милле, все остальные — внизу…
Чичерин.И наше место внизу?
Литвинов.И не только внизу, но и на почтительном расстоянии от творца.
Чичерин.Это хорошо или плохо?
Литвинов.По–моему, хорошо: через дорогу от нас — немцы.
Пауза. Последнюю фразу надо осмыслить. Значит, через дорогу от нашего особняка — немецкий. Хитрые итальянцы все рассчитали как по нотам. Они точно дали понять богу Саваофу в его далеком поднебесье: имей в виду, что русским и немцам надо всего лишь перейти дорогу, чтобы договориться.
Чичерин.Вы полагаете, что это сделано не без умысла?
Литвинов.Если вэтом участвовали немцы, то определенно.
Чичерин (его полуулыбка едва уловима). А если русские?
У Литвинова, казалось, прервалось дыхание: оказывается, чичеринская формула может носить и форму вопроса.
По мере того как поезд приближается к Милану, он все чаще окунается во тьму и грохот тоннелей… Зыбкие сумерки остаются в вагоне минуту–другую, попахивает серой, и от тоскливого беспокойства некуда деться. Точно защищаясь, Георгий Васильевич поднимает к груди раскрытую книгу, удерживая ее, пока не рассветет. Рассвет накатывается постепенно, и первым его воспринимает красно–желтый переплет книги, он пламенеет. Я знаю: это Тютчев, его лирика. Книга с наперсточек, а чтению ее нет конца — я вижу у Чичерина тютчевский томик уже несколько дней. У книги есть свойство колодца, напоившего спасительной влагой людей: чем глубже его копают, тем он полноводнее. Однако что повлекло Чичерина к Тютчеву? Наверно, мысль. Да, та самая мысль, которую постиг поэт и огранил. Последнее для Чичерина важно: он воспринимает мысль, если к ней прикоснулся мастер. Склонен думать, что этим объясняется и его интерес к дипломатии: у дипломатического существа есть блеск и глубина истинной поэзии, как я понимаю, лермонтовской или, быть может, тютчевской.
— Говорят, что Тютчев признавал одну деспотию — деспотию дочери, — произносит он, воспользовавшись тем, что мы в очередной раз зарылись в тоннель и в чтении нет надобности. — Она единственная имела силу склонить его к иному мнению…
Меня точно током пронзило: да не понадобился ли ему Тютчев и его деспотичная дочь, чтобы сказать мне то, что он до сих пор не мог сказать? Ну хотя бы вот это: «Тебе бы надо быть откровеннее, друг Воропаев, и на добро отвечать добром. Не все потеряно и сейчас. Я даю тебе такую возможность: откройся и расскажи все по порядку. Итак?»
Когда тоннель кончился и явилось солнце, томик Тютчева лежал на груди Чичерина. Не было кольчуги надежнее — кажется, он защищался Тютчевым и от жизненных невзгод…
Видно, есть резон решительно перевести разговор на другие рельсы: сейчас спрошу о Василии Николаевиче, а кстати о горчаковском эпитете, которым тот нарек его.
— Этот горчаковский эпитет «красноватый» имел отношение и к образу жизни Василия Николаевича? — спрашиваю я — наш предыдущий разговор был оборван, когда, казалось, он набрал силу. — Сказав «красноватый», Горчаков давал понять, что он пошел дальше дозволенного?
— Допускаю, — отвечает он, оживившись. — Дальше дозволенного, а значит, дальше Горчакова, — добавляет он, смеясь.
— И Бориса Николаевича? — Я стараюсь сообщить нашему диалогу большую остроту.
— Можно сказать и так, — соглашается он.
— И это объясняется тем, что, по вашим словам, у Василия Николаевича была своя позиция?
Он вспоминает, я люблю его слушать, когда он вспоминает, — в его рассказе о минувшем всегда есть настроение. Что сберегла память, у нее есть тут своя привилегия?.. Белая гостиная в тамбовском доме, шум огня в печи — в тот год затопили рано, — перестук телеги по булыжнику, которым была вымощена мостовая перед домом, отец, сидящий в затененном углу, голос дяди Бориса: «Прости меня, но зачем тебе нужна была Бразилия или Бразилии ты? Решительно не было смысла. Пойми: не было смысла… Самое удивительное — и это способно было постичь сознание, едва ли не младенческое: отец не возражал. Он точно вторил брату этим своим молчанием: не было смысла, ровным счетом не было смысла… Потом еще вечер, может быть в Покровском, а может, в Карауле, летний и пыльный, с солнцем, которое подожгло верхушки берез, стоящих посреди двора, и все тот же голос дяди Бориса: «Дуэль? Да кто в наше время защищает честь с помощью пистолета?» А вот был отец тогда или его не было, не запомнилось. Если был, то молчал, по своему обыкновению, точно подтверждая: да, кто в наше время защищает честь с помощью пистолета? И еще картина, которая впечаталась в сознание: веранда в Карауле и стол, накрытый белой скатертью, чуть розоватой в свете красных стекол. Державный шаг дяди Бориса по скрипучим половицам и его голос, едва внятный — опасался, чтобы не услышали мужики, стоящие посреди двора: «Погоди, чтобы лечить, надо иметь специальное образование, не правда ли? Да как ты их лечишь, не будучи лекарем?» И голос отца, поникший: «Так ведь и не лечить худо, помрут…»
Читать дальше