К тому времени он уже знал, что соседскую девушку зовут Степкой. Полное имя ее было Степанида, а фамилия – Широких. Он не стремился с ней познакомиться, но думал о ней целые дни напролет. Она вошла в его мечты, и стали они радостно жгучими, неуемными и прихотливыми. И когда он узнал от сестер, что за Степкой ухаживает какой-то Федька Ведерников, успевший получить от нее на память вышитый кисет, заговорила в нем неукротимая ревность. Сладко и больно терзал он в своих мечтах себя, а еще больше ничего не подозревающую Степку. «Уеду я снова партизанить, – думал он с горечью. – Отличусь там в боях и сделают меня за храбрость командиром взвода. Пошлют в глубокую разведку, налечу я врасплох на белых и накрошу их столько, что дадут мне после этого сотню. Натворю я потом с лихой сотней таких делов, что поставят меня на полк. Я тогда еще больше покажу себя и дадут мне дивизию, а потом… А потом меня смертельно ранят и привезут в Подозерную. Прибежит Степка поглядеть на меня, а я умираю. „Эх ты! – скажу я ей. – Променяла меня на какого-то Федьку…“ Скажу – и умру. Пусть она тогда живет и всю жизнь кается». И тут ему делалось так обидно, так жалко самого себя, что слезы выступали у него на глазах…
Когда установилась теплая погода и начались полевые работы, Ганька по неделе не бывал в деревне. Он жил с Федором Михайловичем на заимке, где сеяли сначала пшеницу на парах, потом стали пахать под ячмень и яровую рожь. Работали с раннего утра до позднего вечера. Работа на свежем воздухе помогла Ганьке окончательно поправиться и окрепнуть. Он уже всерьез подумывал о том, чтобы уехать к партизанам. Для этого ждал прихода в Подозерную какой-нибудь партизанской части. Но, как назло, красные давно не заглядывали в деревню. Она стала глубоким тылом. Бои с белыми шли где-то под Сретенском и Оловянной.
В июне партизаны опять появились на Урове. Изрядно потрепанные, поспешно отступали они к Богдати. По пятам за ним и неотступно двигались огромные силы белых. Это были соединенные каппелевско-семеновские корпуса, брошенные для окончательного уничтожения красных. При их приближении Федор Михайлович и Ганька скрылись на время в глухой тайге. Там они встретили Корнея Подкорытова, Кум Кумыча и мунгаловца Лавруху Кислицына, служившего в прошлом году в белой дружине.
Федор Михайлович решил посмеяться над ними.
– Здорово, беженцы и дезертиры! – приветствовал он их. – Увидел я вас и с толку сбился. Раньше, пока у нас один Кум Кумыч отсиживался, я думал, что белые побеждают. А теперь не знаю, чему и верить. Не от хорошей жизни Лавруху в наш лес позвало. Как же это вы здесь очутились? Я ведь думал, что Кум Кумыч у партизан полком командует, а ты, Лавруха, верой я правдой атаману служишь.
– Не больно мне это надо, – ответил ему пронырливый и лукавый Лавруха, первый в Мунгаловском контрабандист. – Не хочу я воевать ни за красных, ни за белых, чтоб они все передохли. Я как-нибудь и без них проживу.
– А ты, Кум Кумыч, что скажешь? Почему на старости лет дезертиром сделался?
– Никакой я тебе не дезертир. Ты это брось! Всю зиму я снова был в партизанах. А сейчас такое началось, что в моем возрасте лучше в тайге посидеть. Белые напролом прут, с еропланов бомбят, снарядами засыпают. Отстал я в ночном бою от своей сотни и поневоле пришлось к Корнею подаваться. А ты, Федор Михайлович, чем надо мной смеяться, о себе подумай. Ты палец о палец не ударил за наше дело. Ты у нас батареец, медвежатник и призовой стрелок. Любого партизана можешь за пояс заткнуть, а отсиживаешься дома да зубы над всеми скалишь.
– Повоевать бы я мог, – сказал польщенный Федор Михайлович. – А за кого воевать-то? Я ни от тех, ни от других добра не жду. Все они хотят свою власть над нами поставить. Нашему же брату, мужику, лучше без всякой власти жить. Порядок у себя мы и сами завести сумеем, да зато никаких податей и налогов платить не будем. Мы-то без них проживем, а вот они без нас с голоду пропадут. Все они за свободу воюют. А свобода им нужна, чтобы наши карманы выворачивать.
Кум Кумыч от его слов сердито фыркнул, а Лавруха, ухмыляясь, поддержал его:
– Правду, Федор, говоришь. Семенов победит – господа на нашу шею сядут, большевики наверху окажутся – от комиссаров житья не будет. Начнут такую уравниловку наводить, что любому хозяину тошно станет.
Возмущенный Ганька не вытерпел, запальчиво бросил Лаврухе:
– Противно тебя слушать, Кислицын. Болтаешь ты, как самая последняя контра. Равняешь красных с белыми, а равнять их нечего. От белых весь народ стоном стонет, красные же за этот народ головы кладут, смерти не боятся.
Читать дальше