О молоке и белом хлебе, выдававшихся больным арестантам, Клеточников узнал лишь летом восемьдесят третьего года, когда его неожиданно перевели («На время», — почему-то нашел нужным предупредить Ирод) из четвертого каземата в шестой, располагавшийся в коридоре, где было семь казематов и пять из них были заселены, причем подряд, так что узники могли перестукиваться. Это был короткий период за все время пребывания Клеточникова в равелине, когда он получил возможность хотя в какой-то мере, единственно доступным способом — перестукиванием — соединиться с милыми товарищами. Его соседом оказался Колодкевич (с другой стороны Клеточникова, увы, было пустое помещение — цейхгауз). За Колодкевичем сидели Ланганс, Тригони, Николай Морозов.
Снова, как и на воле, через Колодкевича сносился Клеточников с товарищами! И первый вопрос к ним был: что им известно о Михайлове? Но о Михайлове никто ничего не знал, полагали только, что он сидел в таком же малом коридоре, в каком сидел прежде Клеточников, только по другую сторону входа в равелин, в такой же, как и Клеточников, полной изолированности от других арестантов; с Михайловым Клеточников в последний раз виделся на суде, когда им объявили приговор. Прощаясь перед тем, как их навсегда развели, они обнялись, крепко поцеловали друг друга. «Умрем друзьями, как жили», — сказал Михайлов. И все… все…
Тригони, крымчанин, узнавший о появлении в их коридоре Клеточникова, неожиданно передал ему, крымчанину, через Ланганса и Колодкевича новость, которую он сам узнал во время суда от адвоката: летом восемьдесят первого года в Симферополе был арестован общий их, Тригони и Клеточникова, добрый знакомый Владимир Карлович Винберг, председатель губернской земской управы, а вместе с ним и несколько его сотрудников. История эта обошла газеты, была опубликована и в «Народной воле», в шестом номере, вышедшем в октябре того же года. Арестован был Винберг не только за то, что содействовал социалистам, устраивал их в подведомственные ему учреждения, и в их числе были знаменитая первомартовка Софья Перовская и теперь уже не менее знаменитый Николай Васильевич Клеточников, но и за то, что на чрезвычайном земском собрании, созванном вскоре после 1 марта, выступил с крамольной политической речью, в которой оценил событие 1 марта как естественный результат гибельной политики правительства покойного императора и предложил собранию составить адрес на имя нового государя, в котором прямо заявить требования, без осуществления коих будущее России обещает быть уродливым и мрачным; этими требованиями были прекращение войны правительства с обществом, свобода слова, созыв представителей всего народа для определения будущего России и тому подобное.
Несколько дней Клеточников находился под впечатлением от этого известия о Винберге. Особенно эта его речь поразила. Винберг, человек предусмотрительный и осторожный, знал, на что шел, когда решил выйти перед многолюдным собранием с открытой речью. Значит, что же? Всерьез ли рассчитывал на поддержку собрания, на то, что собрание и на этот раз, как было на протяжении многих лет, согласится с ним и пойдет за ним и три десятка человек подпишутся под опасным документом (этого, естественно, и не случилось), или… или и он… и он, некогда изобретавший пути, альтернативные опасному пути бунтовщиков мира сего, и он дошел до того состояния, когда хоть на костер, да только бы о своем объявить, право свое заявить быть тем, что ты есть, не все только благоразумно применяться к обстоятельствам?..
Размышляя о Винберге, он невольно вызывал из памяти картины давно прошедших дней, улицы Ялты, тропы в горах, лица, множество лиц… лица Винберга, Щербины, их друзей… бухты Чукурлара, видел Корсакова в длинном халате и смешном колпаке, Елену Константиновну в светлом кружеве, бледную, воздушную, будто просвеченную солнцем… и Машеньку… Машеньку! Видел Машеньку такой, какой она была тогда, востроносенькую, гибкую, теперешней ее он почему-то не видел, не запомнил… До ареста получил от нее несколько писем. Машенька писала из Карлсбада, потом из Берна, описывала все, что поразило ее в течение дня — того дня, когда писала письмо, — что поразило в странной нерусской жизни или в том, что она переживала, что чувствовала и обдумывала в этот день. Он отвечал ей тоже не короткими письмами, описывая по ее просьбе улицы Петербурга, которые она ему называла, — ей нравились его описания, через них, признавалась она, она как бы знакомилась с ним самим, теперешним, для нее новым. Ни словом они не касались в письмах того, что могло их ожидать в будущем, но это будущее незримо присутствовало в письмах, которые сами по себе были как бы те же разговоры, которые они вели прежде и которым не могло быть конца… Как же, должно быть, сразило ее известие об его аресте и потом о смертном приговоре… Опять она оставалась одна, совсем одна, теперь действительно одна, навсегда, и невозможно, невозможно тут было уже ничего поправить…
Читать дальше