Долгонько молчал Никон. И не потому, что услышанное от Не-ронова было в диковину, сам кое-что знал, кое о чём догадывался, но о времени, которого осталось у него «на сорочий скок», подумать не мог, и это ужаснуло. Вякни такое кто другой, он не очень-то бы и поверил, но сказал Неронов — откровенный враг затеянной им ломки старых обрядов, — как было не верить? Не сам же Иван на себя новую плеть вьёт.
— Ты сказал, люди надёжные? — спросил, поднимая голову. — Назови, кого боле всех жалеешь?
Неронов перстом указал на скомканный клобук:
— Облачись. Ты есть святитель российской. Мы о тебе с братией челом Господу били.
Никон покорно сгрёб клобук, расправил, натянул на голову и перекрестился пястью. Сугрюмив брови, настороженно водил из-под них по Ивану бриткими, как кончики ножей-клепиков, глазами — не смутится ли? Неронов глядел на него строгим без-потёмным взглядом.
— Князь Хованской. Из наших боголюбцев, — не замешкав, ответил патриарху. — Он со своим полком стрелецким вьяве готов к прямому делу. Они вой правой веры.
— Ответ твой — «государево слово и дело», — с нажимом выговорил Никон. — Одначе Хованскому князю моё — спаси Бог. Чего ишшо припас?
Неронов глаза в глаза заговорил патриарху:
— Правёж над собою упреди. Не жди, пока спихнут с престола. Вскричи народ на Большой собор русский, да со земством великим, аки в самозванщину вскричали. Стань Егорием-змееборцем — сбодни копнём со святой Руси аспида, коего с Алексеюшком к нам приполозил. И покайся. Тут и стрельцы дюже встанут за древнюю веру и народ наш боголюбивый простит тебе чужебесие стать ему не Отцом, а Папой. Небось и царь остудится от горячки безумной сесть Василевсом на престол Константина. И опрокляченные святые наши сонмом со Христом Исусом и Богородицею обрадуются! Наче веки злые, кровопролитные грядут на расколотую Отчину, и не найдётся на земле человека, кто бы, по слову апостольскому, отпустил тебе грех твой.
Сказал и пошёл от Никона к озеру, почему-то облачённый в чёрное одеяние монашеское, с капюшоном на опущенной главе: когда и словчился переобснялси, ведь готовился токмо примать пострижение, а на тебе — уже и не Иван вроде, а старец Григорей уходит.
— Ты пошто такой!? — закричал, привстав с валуна, Никон и обронил на песок берёзовый посох.
Монах не обернулся, шагнул, не взбулькнув, в озеро и сгинул в тумане.
— Старец Григорей, — обхватив голову иссохшими руками, в отчаянии взмолился Никон. — Не внял я речам твоим пророческим, не вскричал, как надобе было, вот и явился ты с того света с укором. Ах старец Григоре-ей…
Выгорбив спину, он с трудом нагнулся, поскрёб пальцами по песку, нашаривая посох, нашарил и, подпираясь им, снова усадил себя на валун.
Из ворот монастырских показался келейник Никона Шушера с неболыпенькой мисой жидкой кашицы, из коей торчала деревянная ложка.
Едва начинало светать, тучи расползлись, но всё ещё было потёмно, лишь в высоком небе, куда достигало нескорое ещё для земли солнышко, раздёрганными прядями лежали сизоперые облачка. Как всегда крадучись, неслышно подошёл келейник.
— Владыко, чуешь, владыко, — бережно трогая плечо мниха, позвал он, — поясти ба надоть, два дни уж и водицы не пиешь.
Никон вроде очнулся, рукой отвёл от себя мису, прошамкал:
— Поди вспять с отравой энтой: нонеча навестил келию Фёдор Лексевич, дитятко царское. Жалился, плачучи, не можно без меня, патриарха, Россиюшке, аз ей край как нужон. Слышал ли, али не признал его?
— Признал, — поклонился Шушера. — Как не признать. Велел, штоб ты вот кашки похлебал.
Никон, казалось, не слышал его, говорил своё:
— Грамоту пишет, зовёт в Москву. В дороге уже грамотка та. А поди, доможилку кашкой насыть. Небось, оголодовала. Изыдь.
Шушера отпятился и понуро засеменил к воротам обители.
Вновь обстала Никона глухонемая темнота, в коей блукают неприкаянные призраки то ли снов, то ли видений и неотступно тол-цутся в дряхлеющую память. И увидел старец в одном из них себя сидящим в мягком кресле на широком причале Свято-Ферапонтова монастыря, весёлого и здравого, с заряженной пищалью на коленях, из которой только что подстрелил чёрного баклана-воровайку и, поводя вислым носом, вдыхает сизый, пороховой с кислинкой дымок. Улыбается, следя за очередной жертвой, когда она усядется на вешку над его личной сетью. Ранее подстреленный им баклан уже был казнён мертвым: у ног стрелка лежат окровавленная голова и крылья и густожёлтые лапы. Рядом с креслом стоит ещё совсем молодой Шушера с роговой пороховницей, с дробью в мешочке и медным шомполом. Стоит, как легавая на стойке — приподняв от земли ногу и выстремясь вперёд, изготовясь по выстрелу броситься в воду за добычей. Здесь же кучкуется челядь, двадцать два человека, услужающая сосланному патриарху, но, как и раньше, нагоняющему страх своевольному владыке. Они усердно обихаживали тридцать шесть коров и одиннадцать лошадей, бродили с неводом на рыбных ловлях, стряпали и пекли отдельно от монастырской братии, портомоили, спали рядом с его обширной кельей, бражничали с ним, доставляли мниху слободских девок и жён для оргий-лечений.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу