Белое и черное, 27 сентября 324 года
В Старом городе на улице Стеклодувов, на заднем дворе пропахшей чесноком таверны, где за липкими от вина столами пили дешевое халкидское, играли в кости и распевали пошлые песенки ремесленники и мелкие торговцы, имелись два зала и поблагородней. В одном из них на высоких ложах, покрытых истертыми коврами, друг против друга возлежали Элпидий и Панатий. Перед ними на столе стоял кувшин с вином, блюдо с тонко нарезанной головкой сыра, фиги и оливки в масле.
Владелец солидного куска земли с виноградниками и оливами, любитель ученого общества, редкозубый, с белесыми вьющимися волосами и наметившейся лысиной, широкий в кости, с маленьким животиком, заботливо уложенным рядом, добряк Патаний выглядел старше своих тридцати. Впав в благодушие после двух-трех чаш вина, он рассказывал Элпидию о сборе оливок, о том, что пшеница в этом году пойдет не меньше чем по золотому за десяток мер, и о том, что курия, привыкшая перекладывать все тяготы на плечи горожан, взимает новый налог для даров императору Константину и снаряжения посольства, которое отправится скоро к нему в Никомедию.
Элпидий слушал друга молча и изредка вздыхал.
Панатий, заметив это, поставил чашу на стол.
– Что с тобой, друг? Ты так вздыхаешь, будто разорился или болен.
Элпидий удрученно посмотрел на него.
– Ни то, ни другое, а худшее.
– Так что же может быть хуже этих двух несчастий? – искренне удивился Панатий.
Философ горестно вздохнул.
– Я погиб, друг.
– Что, прямо так и сразу? Давай допьем вино! – колыхнул животом Панатий и, посерьезнев, добавил, – В чем дело?
– Меня поразил Эрот, – печально кивнул ученик Ямвлиха.
– Несчастный! Эрот, Эрот, – заворчал недовольно Панатий, – ты знаешь, что он – этот Эрот? Нет? А!.. Он как чума! Подкрадывается к тебе незаметно, дышит в затылок – и вот ты уже в трупных пятнах. Поверь мне друг, Эрот – убийца! Гони его взашей!
Панатий откашлялся и пропел огрубевшим от выпитого голосом из какой-то народной песенки:
– Курносый мальчишка Эрот! Если посмеешь в меня стрельнуть из дитячьего лука – кудри тебе надеру! Поплачься, пойди к своей мамке!
Элпидий выслушал приятеля с напряженным вниманием.
Панатий, взглянув на друга с доброй иронией, спросил:
– И это из чьих же глаз пущена стрела? Я ее знаю? Кто она?
Элпидий помолчал, собираясь с духом, и со вздохом сказал:
– Таэсис, дочь Аммия.
– Дочка архитектора? – подскочил на ложе Панатий, – Несчастный! Она же из круга гордецов, забудь о ней!
Философ покачал головой.
– Ты посмотри на свой жалкий вид. – Панатий был само участие. – Друг, забудь скорее эту Таэсис! Давай поднимем чаши за бога дружбы. За Зевса Дружественного! – Панатий поднял чашу.
– Ты прямо-таки само красноречие, – глухо отозвался Элпидий. – Можешь уже биться за кафедру первого говоруна города. Вот прямо сейчас из этого сброда, что пьет за стеной, можешь набирать учеников и драть с них по триста монет. В пику Зиновию и Ульпиану.
Панатий улыбнулся, довольный таким сравнением. Зиновий и Ульпиан считались лучшими риторами и софистами Антиохии. Победить их в красноречии, занять место государственного ритора, получать хорошее жалование от городской курии и гонорары от учеников за то, что он просто будет чесать языком – перспектива для добряка показалась заманчивой. Он пожевал губами и начал рассуждать:
– Может быть, мне действительно поучаствовать в состязании за кафедру риторов? – Панатий, подперев кулаком толстую щеку, начал мечтать. – Оставлю дела на вилле, найму управляющего, заведу сотен пять домашних рабов, секретарей и переписчиков моих речей. Отберу у Зиновия патент, а вместе с ним и виноградник, который дал город ему за словоблудия. Куплю у императорского дворца большой дом с золотыми колоннами, с садом, павлинами, обезьянами и страусами. Стану всех учить уму-разуму и читать в театре панегирики императору Константину. Если, конечно, он приедет в Антиохию.
Элпидий смотрел, не мигая, на дно пустой чаши и не слушал приятеля.
– Знаешь, друг Панатий, она любит Самбатиона, – сказал он вдруг трагическим голосом.
– Кого? – посмотрел на него рассеянно Панатий, увлеченный своими мечтами, не совсем понимая тяжести положения друга.
– Возничего Самбатиона. Этого мужлана, который по-гречески-то говорит – точно жернова во рту ворочает. Она ходит на бега и пожирает глазами этого… этого конюха, который только и восседает, как статуя, на колеснице и ничего не видит дальше конского хвоста. Вчера на бегах, когда он упал с квадриги, она готова была выбежать к нему на арену. – Элпидий стукнул кулаком по столу. – А на меня даже и не взглянула!
Читать дальше