Как-то по саду закружили снежинки, самые настоящие, крупные, твердые. Это в конце мая!.. Они ложились белым кружевом в саду, на землю, на едва распустившиеся цветы белой сирени. И это было так необычно, белый снег на белой сирени! И ради этого зрелища папа даже вышел в сад. Мы любовались цветами, и сумасбродством природы, и не заметили, как у калитки выросла долговязая мальчишеская фигура. Незваный гость предложил переправить в Петроград письмо за сорок рублей. Сумма папу ошеломила, ведь в то время наш дворник получал столько же в месяц. Но я напомнила, что за те же сорок рублей мама купила на Пасху четыре десятка яиц. Посоветовавшись, мы все-таки решились: отдали мальчишке письмо и сорок марок.
Я привыкла к тому, что папа перестал спускаться к завтраку. По утрам заваривала прошлогоднюю заварку, и поднималась наверх со стаканом дымящегося чая. Я несла чай и в тот день, когда, переступив порог, увидела, что папа лежит на кровати наискосок, раскинув руки, и не дышит. Стакан выпал из рук, брызги обожгли ноги. Я бросилась на дачу Белингов. На этот раз доктор случился дома. Он поспешил к нам, а Елизавета Ивановна пыталась меня удержать, но я легко вырвалась из ее слабых рук, и бросилась вслед за доктором. Увидев лицо Готфрида Карловича, выходившего из спальни отца, все поняла. Последняя надежда оборвалась.
– Паралич сердца, – заключил доктор Белинг.
События следующих дней всплывают в памяти отдельными картинами. Гроба в Териоках не купить, и Галактион Федорович едет за ним в Выборг – я вижу в окно, как высокий старик, слегка припадая на правую ногу, удаляется от дома.
Потом отец лежит на веранде, где еще накануне я раздувала самовар. Большой и грузный, он едва поместился в гробу. Его восковые пальцы похожи на статуи, стоявшие в коридорах Академии. Подле сидит незнакомая женщина и читает Псалтирь. Я брожу по комнатам без особого дела, не зная, что мне сейчас надлежит, и до конца не веря, что рядом мертвый отец. Сталкиваясь в дверях то с Аглаей Тихоновной, то с Галактионом Федоровичем, чувствую, как путаюсь у них под ногами. Наконец, Аглая Тихоновна берет меня за руку и приводит на веранду. Меня сажают возле папы, дают в руки Псалтирь и указывают, где продолжать. Но и на чтении мне трудно сосредоточиться, запинаясь, шепчу: «На Страшном Суде без обвинителей я обличаюсь…».
– Захожу в Виипури в похоронную лавку, – доносится из гостиной голос Галактиона Федоровича. – мне говорят, что гроб вряд ли где-нибудь сейчас найдется, это самый востребованный товар, там расстреляли несколько сотен человек, много горожан попало под обстрелы – обыватели, ученики реальных школ, дети.
Я пытаюсь продолжать: «…без свидетелей осуждаюсь…», и снова запинаюсь.
– Москву, говорят, немцы заняли, – перебивает собеседника Аглая Тихоновна.
Кладу Псалтирь на колени, закрывая руками уши, упрямо шепчу: «…ибо книги совести раскрываются и дела сокровенные открываются…». И мне представляется толстая книга, распахиваются ее большие страницы, и мы все – папа, мама, я, Липочка летим оттуда, словно птицы. Погружаюсь в сон.
Папу отпевали в Никольской церкви. Летом мы бывали здесь по праздникам. Тогда церковь переполнялась дачниками, и редко протискивались дальше притвора. Теперь же вокруг папиного гроба стояло всего несколько человек. Пахло дегтем и ладаном. Отпевает отец Марк. Лицо его подергивается нервным тиком. Я все еще не могу осознать реальность происходящего, рассматриваю простой деревянный иконостас, вглядываюсь в лики Спасителя, Богоматери, Архангелов на дверях и святителя Николая храмового образа.
Потом папу предали земле за церковью. Жидкая грязь последних дней стала густой землей и покрылась пушистой травкой. Пахло смолой оживающих растений и сиренью, распустившей мохнатыми кистями. Отец Марк говорил долго. Он отметил, что приход никогда не забудет тот вклад, который сделал при жизни Всеволод Евгеньевич.
Возвратившись на опустевшую дачу, я завернулась в тяжелый плед и опустилась в кресло гостиной, перед портретом, что висел над пианино. Папа писал нас в лучах гаснущего солнца. В тот вечер мы шли берегом залива, где заросли седого мха перемежались с запахом остро пахнущего вереска. Присели на ствол поваленного дерева. Не помню, о чем мы говорили, помню, что много смеялись, наслаждаясь последними теплыми лучами солнца, заходящего за горизонт и оставлявшего на земле длинные тени. И сам вечер, заласканный солнцем, словно тоже смеялся. Папина привычка брать с собой альбом. Он набросал эскиз, по которому потом создал портрет. Как, должно быть, папе холодно теперь там, в мерзлой северной земле. Ему, так любившему солнце и тепло! Хочется кричать от этой несправедливости… Погружаюсь в сон, открываю глаза, и снова смотрю на портрет, потом снова засыпаю, и передо мной мелькают картины: то кладбище с нависающими ветвями сирени, то папин стакан горячего чая, и вместе с ними слышится смех – наш смех на берегу прошлым летом.
Читать дальше