— Спирт! Ну?
— Суох… Нету… — возразила Ааныс.
— Как это «суох»? — Мальцев вытащил пистолет. — Ну, как, «баар»?
— Баар… баар… совсем конец… — испугалась Ааныс.
— Бери! — кивнул он Томмоту.
Тот принял у хозяйки ещё бутылку, разбавил спирт в банке и поставил на стол.
— Моло… — Не договорив, Топорков икнул и выронил на стол недожёванный кусок мяса. Удивлённо поглядев на кусок, он смахнул его рукавом со стола, выпил услужливо подвинутый Томмотом стакан и поднял на Томмота мрачные глаза. — Молодец!
— Для них царь и бог — вот! — Мальцев хлопнул рукой по кобуре. — Язык пули понятен всем!
— Я не про вас. Вы известная сволочь. Я хвалю вот его, — и опять Топорков уставился на Томмота тяжёлым взглядом. — Чычахов, я желаю наградить тебя. Мою награду ты не забудешь вовек!
— Спасибо, брат полковник!
Помянув о награде, тот переменился: трезвые, мрачные, холодные глаза смотрели на Томмота мстительно и подозревающе. Казался пьяным, оказался трезв… Томмоту стало не по себе.
— Благодарить будешь потом! Знаешь, чем я хочу тебя наградить? Высокую честь расстрелять этого чекиста я предоставлю тебе, бывшему чекисту. Завтра, при народе, ты его… — Топорков щёлкнул пальцами…
В груди у Томмота похолодело.
— Брат полковник, раньше я ни разу…
— Не расстреливал людей?
Томмот опустил голову и промолчал.
— Не расстреливал? Тем лучше. Это будет твой первый.
— Слушаюсь, брат полковник.
— Вот за это стоит выпить, подполковник! — Топорков стукнул Мальцева стаканом в поникший лоб. — Выше голову! За первое причащение брата Чычахова! А теперь, брат Чычахов, сходи и проверь, как стерегут солдаты твою завтрашнюю мишень. Проверь и коней! Заодно солдатам отнеси поесть.
— Слушаюсь, брат полковник.
За перегородкой он взял у Кычи пистолет, нож, положил их во внутренний карман, подойдя к столу, прихватил для солдат мяса, лепёшки, бутылку и вышел в темь.
Наружный постовой, не стерпя мороза, вошёл в юрту и застал арестованного у огня.
— Он тут у огня, а я дрожу на морозе, как собака! — заорал солдат как ужаленный. — А ну, прочь!
— Чего злобствуешь! — упрекнул его пожилой. — Мало, что ли, места? Пусть греется. И он небось человек.
— Тебе, Епифанов, я вижу, красных жалко? Узнал бы об этом полковник… Да и зачем ему греться, завтра ему крышка!..
Завернувшись в свою ветхую дошку, Ойуров присел на кормушку, сбитую из молодых неошкуренных листвяшек. Кутался он в дошку больше по привычке, зная, что ему это не принесёт облегчения, всё тело у него одеревенело настолько, что даже боли он не чувствовал, хотя знал, что болело и в груди, и в животе — везде, где прошлись кулаки его истязателя. Рёбра как бы сдвинулись с места и перемешались. Набил, видать, руку! Айу-айа…
«Завтра всё равно ему — крышка».
Неужели на этом и оборвётся жизнь твоя, Трофим Ойуров, единственный сын Басылая Балыксыта, прозванного Рыбаком за то, что всю жизнь питался только озёрным гольяном да малявкой.
Много лет прошло с того весеннего утра, когда он, мальчуган лет шести-семи, в испуге проснулся от крика, который, как ему показалось, потряс стены маленькой избушки? И увидел он, притаясь под старым заячьим одеялом: посреди избушки стоял первый бай их наслега Аабылан и шумно мочился прямо на земляной пол, разражаясь бранью — он требовал, чтобы хозяин избушки подтёр за ним… Много лет прошло с того памятного утра, но Ойуров всё помнит ясно, как будто это произошло вчера.
И совсем недавним кажется то время, когда он, молоденький парень, из-за неудачной любви подался бродяжничать на побережье Ледовитого океана. Устроился он тогда к одному купцу писарем, вёл реестровую книгу. Подружился со стариком-рыбаком, согнутым от старости в три погибели, уже и не помнящим своего возраста. Старик был древним, как сам мир, но крепок телом, как топляк, выброшенный прибоем. Люди говорили, что ему давно перевалило за сотню. Однажды им довелось почти поллета прожить вдвоём на речном острове в шалаше.
В последний вечер, перед тем как расстаться, старик сидел согнувшись возле тлеющего костра и рассказывал ему про свою жизнь.
— Голубчик, у меня прошлое — длинное, а будущее — короче птичьего клюва. Зато у тебя прожито с гулькин нос, будущее — необозримо. У меня было много времени, чтобы понять свою душу. Ты рассуждаешь, что все баи нехороши, не должно быть угнетения, все люди должны быть равны и счастливы. Выслушай, голубь мой, заповедные слова старого человека. С малых лет до ветхой старости, в поисках счастья и доли, я обошёл многие земли. Задубелой шкурой своей я выстрадал и понял истину: нет под солнцем счастья бедному и неимущему, оно принадлежит только богачам. Мысли твои о равенстве — ложь. Нигде в мире такого нет и не будет вовек. Как может не угнетать бай и как посмеет бедняк равняться с баем? Будешь в себе пестовать эти мысли, всю жизнь проведёшь в страданиях. Такова воля бога, и это будет стоять нерушимо, пока земля не провалится в преисподнюю, а небо не расколется пополам. Мне жаль тебя — такого молодого, потому и говорю тебе эти слова.
Читать дальше